К великому прискорбию, наступил сентябрь. Повсюду качались, сияя, ненавистные Лесины цветы – золотые шары, предвещавшие начало учебного года и все связанные с ним мытарства.
В самых первых числах нехорошего месяца (так она про себя называла сентябрь) Леся тащилась из школы с тяжеленным портфелем: им только что выдали все учебники на год.
Что ее подталкивало не спешить?
Странное чувство. Обычно домой она летела, бежала. Тем более что прошлую ночь мама провела на дежурстве, а сейчас должна была находиться дома и ждать ее с какой-нибудь вкусной штукой, с болтовней про вызовы, про больных, с расспросами о новых учителях и одноклассниках.
Позже Леся, рассчитав поминутно свой путь домой, точно установила, что могла бы вернуться на двадцать пять минут раньше, как минимум.
Можно было не разглядывать учебники, а сразу сунуть их в сумку.
Можно было не останавливаться с Галкой у ларька с пончиками и не болтать на тему, кто в кого влюбился после каникул.
Можно было ускорить шаг.
Тогда все было бы иначе. Все было бы спасено. Какая-то злая сила оттягивала ее возвращение. Злонамеренно, нарочно – в этом Леся уверена и по сей день.
Она уже была во дворе своего огромного многоподъездного дома.
Оставалось пройти от первого подъезда до девятого, подняться на лифте на десятый этаж, позвонить в дверь условным звонком, и – вот она, мама, вот он, покой.
Она ненавидела оставаться одна дома, не могла спать в огромной пустой квартире, но что поделаешь – маме, как и всем врачам, приходилось работать ночами. К этому надо было привыкнуть, а у Леси никак не получалось.
Может быть, именно прошлая бессонная ночь без мамы и лишила девочку сил, поселила в ней лень и инертность?
Может быть, судьба – это переплетение всех-всех, самых мелких и ничтожных обстоятельств и несчастные случаи – совсем и не случайны?
Ей оставались считаные секунды незнания. Блаженнейшие секунды остатков детства.
К ней шмыгнул какой-то приставучий нахаленыш из первого подъезда и весело проорал:
– Эй! Ты из девятого?
– Отстань, – лениво отмахнулась Леся.
– Ты ведь из девятого? С десятого этажа? – не унимался малец.
– Ну и что из этого?
– Тогда точно! Тогда это твоя мать только что из окна прыгнула!
Леся замахнулась на мелкого своим портфелищем и, не веря, поверила. Ужаснулась так, что идти могла еле-еле, как в страшном сновидении: надо бежать, а сил едва хватает сделать один шаг.
Она кое-как дотащилась до своего подъезда, возле которого стояла «Скорая помощь», толпились люди, толкуя о происшествии. До Леси доносились слова и фразы:
– Из окна бросилась…
– Муж помер, к себе позвал…
– Девчонка осталась, о девчонке не подумала…
– Да вроде нормальная ходила, спокойная…
– Кто их там знает, что у них в голове…
– Сколько лет-то ей было?
– Сорока не было, точно. Девчонке лет тринадцать.
– О ребенке бы подумала…
– А я сижу на площадке, слышу: плю-юххх! Подбежала, а спешить уже некуда. И «Скорая» не нужна. В один момент.
Леся слушала все эти звуки и мечтала, чтоб время вернулось на самую малость назад. Чтоб этого ничего не было. Или чтоб это был просто такой сон. Такие сны бывают. Надо только изо всех сил постараться проснуться и позвать маму.
Собравшиеся говорили и говорили всякую чепуху про то, что мама спрыгнула, не пожалев ее, Лесю. Можно подумать, они кого-то жалели и берегли.
Чесали своими грязными языками, ни на секунду не сомневаясь в правоте своих ядовитых слов, не боясь, что их может услышать несчастный осиротевший ребенок.
Наконец, ее заметили. И принялись дружно и подло врать, что маме стало плохо, что ей вызвали «Скорую», а теперь повезут в больницу на операцию. И чтоб Леся успокоилась и шла домой. И что сейчас приедет ее тетя, ей уже позвонили.
Леся пошла, ненавидя себя за то, что промолчала, что не смогла засыпать песком их наглые любопытные глаза, не решилась заткнуть их бесстыжие пасти.
Дома все стало ясно.
При чем здесь «муж к себе позвал»?
Мама просто мыла окна, как всегда в сентябре. Как в букваре: «Ма-ма мы-ла ра-му». Потому что потом начнутся дожди, холода, будет поздно, до весны придется ждать.
Она ждала Лесю и мыла окна. После бессонной ночи. Усталая. И вот – последнее окно, уже тоже почти совсем домытое, чуть-чуть только и осталось на самом верху. Створки распахнуты, подоконник влажный, штора колышется.
Ну что ей стоило вернуться на десять минут раньше? Мама открыла бы ей дверь, принялась бы кормить, расспрашивать, забыла бы об этом мутноватом стекле. Была бы жива.
Так и осталась Леся одна.
Надлежащие тетеньки из органов попечительства очень рекомендовали ей собрать манатки и отправляться в детдом, где ей будет обеспечено счастливое сытое детство и законченное среднее образование.
– Потом в институт примут вне конкурса. У сирот льготы, – сулили они.
– Нет, нет. Я дома останусь, – отнекивалась Леся.
– Одной дома нельзя, нужен опекун.
Из родных у Леси оставалась тетя, двоюродная папина сестра. У этой тети было своих забот не расхлебать: пьющий муж, дети-переростки. Она поначалу об опекунстве и слышать не хотела. Ей бы самой за кого спрятаться. А тут ответственность какая. За своих детей в случае чего никто и не спросит, а за чужого, если что с ним приключится, и под суд отдать не пожалеют. Она так и говорила при Лесе: «Чужой ребенок».
Леся не была приучена просить. Не умела настаивать и добиваться. Пестовала свою гордость. Но тут поняла (причем своим умом, без чьих бы то ни было советов): дело серьезное – не будет опекуна, не будет и будущего. Увезут ее, никчемную сироту, за тридевять земель, и вернуться будет уже некуда, заселятся в ее квартире достойные люди, и никому ничего не докажешь.
И стала она слезно умолять тетю оформить это несчастное опекунство ради всего святого. Она клялась, что будет хорошо учиться, что никогда не подведет, что никакого ухода за собой не требует, что все умеет делать сама.
Тетино сердце дрогнуло. Она согласилась. Так и зажила девочка по-взрослому, совсем одна, под невыносимым гнетом прекрасных воспоминаний об утраченном счастье.
В пятнадцать лет она поступила в медучилище. Ей очень хотелось иметь ту же профессию, что и мамочка.
Никто из ее сокурсников не знал о ее сиротстве. Она говорила о родителях, как о живых. Так подсказывал ей инстинкт самосохранения. Нельзя было обнаруживать перед чужими свое одиночество, а значит – беззащитность.