Лавджой поднес ладонь ко рту и задумчиво подышал на пальцы, прежде чем снова опустить руку.
— Кто бы это ни сделал, он должен быть в крови с ног до головы. Если это Девлин, ему следовало бы вернуться домой, переодеться и вымыться, прежде чем поехать в клуб.
— Мне это тоже приходило в голову, сэр.
— И? Что говорят об этом слуги Девлина?
— К сожалению, прежде чем уйти, Девлин дал всем слугам выходной. Его милость очень щедрый хозяин.
Что-то в том, как он произносил эти слова — проглатывая гласные, поджав губы, — выдавало чувства, которые скрывал Мэйтланд. Констебль не был радикалом. Он верил в общественный порядок, в великую цепь бытия и иерархию человечества. Что не ограждало его от зависти к богатству и положению и вызывало ненависть к подобным Девлину, с рождения обладавшим тем, о чем Мэйтланду приходилось только мечтать.
Лавджой отвернулся и прошелся по приделу Богоматери.
— Его камердинер должен знать, не пропал ли из его гардероба вечерний костюм.
— Слуги виконта уверяют, что не обнаружили никакой пропажи. Но вы знаете, что такое эти слуги. Верны до гроба.
Лавджой рассеянно кивнул, привлеченный огромной картиной с изображением Богоматери, возносившейся в небеса, висевшей высоко над алтарем. Сам он относился к протестантам реформистского толка, хотя и старался не распространяться на этот счет. Он не одобрял витражей, благовоний и закопченных ренессансных холстов в золоченых рамах, считая их греховными папистскими пережитками, ничего общего не имеющими с суровым Господом, которому поклонялся Лавджой. Но он заметил, что кровь из перерезанного горла Рэйчел Йорк попала на босую ногу Девственницы, и это странным образом напомнило ему другие виденные им изображения — кровь, бегущую из пронзенной ноги Христа на кресте. И снова задумался — что же делала здесь эта женщина, в этой полузабытой, старой церкви. Странное место выбрала молоденькая красивая актриса для свидания. Или для шантажа.
Мэйтланд прокашлялся.
— Я должен вам передать, что вас очень хочет видеть лорд Джарвис, сэр. В Карлтон-хаус. Как только закончите дела здесь.
Констебль тщательно выбирал слова, и Лавджой понял его — это был приказ, которого не смеет ослушаться ни один судья-магистрат. Все государственные учреждения, будь то Боу-стрит или Куин-сквер, Лам-бет-стрит или Хаттен-Гарден, имели приказания тут же доносить лорду Джарвису обо всех преступлениях, в которых могли быть замешаны важные персоны, такие, как любовница герцога из королевского семейства или брата пэра короны. Или единственного сына и наследника могущественного государственного министра.
Лавджой вздохнул. Он никогда не понимал истинной причины влиятельности лорда Джарвиса. Вдобавок к огромному зданию на Беркли-сквер этот человек имел кабинеты и в Сент-Джеймсском дворце, и в Карлтон-хаус, хотя никакого министерского портфеля у него не было. Даже если он и правда был связан кровными узами с королевской семьей, то только с кузеном короля. Лавджою часто казалось, что положение Джарвиса лучше всего описывается обтекаемым средневековым выражением «власть за троном», хотя как Джарвис достиг такой власти и умудрился сохранять ее на всем протяжении медленного умственного угасания короля Георга, Лавджой не понимал. Он знал только, что принц Уэльский сейчас зависел от сэра Чарльза так же сильно, как и король. И потому если Джарвис вызывает магистрата, то магистрат идет к Джарвису.
Лавджой обернулся к констеблю.
— Вы уже оповестили его об этом?
— Я подумал, он все равно узнает. Отец Девлина близок к премьер-министру и все такое.
Лавджой испустил долгий прерывистый вздох. Дыхание его туманным облачком повисло в холодном воздухе.
— Вы осознаете всю щекотливость ситуации?
— Да, сэр.
Лавджой, сузив глаза, смотрел на бесстрастное лицо констебля. Странно, что Лавджою никогда в голову не приходило поинтересоваться политическими взглядами Мэйтланда. Прежде это не имело никакого значения. Лавджой пытался убедить себя, что это и теперь ничего не значит, что их дело только расследовать убийство и наказать преступника. И все же…
И все же граф Гендон, как и Спенсер Персиваль и прочие министры королевского кабинета, принадлежал к тори, в то время как принц Уэльский и его окружение являлись вигами. И обвинение в подобном преступлении сына могущественного тори могло привести к взрыву в любой момент. Обвинение, выдвинутое именно сейчас, когда старого короля того и гляди объявят безумным и принц станет регентом, будет иметь далеко идущие последствия. Не только для правительства, но и для всей монархии.
Привилегированные обитатели фешенебельного Лондона еще только собирались покидать свои постели, когда Себастьян поднялся по короткой лестнице к своему дому на Брук-стрит. Лишь дальний, приглушенный туманом шум движения на Нью-Бонд-стрит и визг детишек, игравших в догонялки под присмотром нянек на Ганновер-сквер по соседству, нарушали полуденную тишину.
В усталости есть какое-то сладостное забытье, благословенная нечувствительность, и Себастьян сейчас ощущал ее. Мажордом Морей встретил его в холле с непривычно озабоченным лицом.
— Милорд, — начал он.
Взгляд Себастьяна упал на знакомую трость и шляпу, лежавшие на столике в холле. Внезапно он резко осознал, что у него ужасно измят галстук, на лбу засохла кровь, а на лице проступил след часов, проведенных за бренди с того самого момента, когда он последний раз ложился спать.
— Как понимаю, мой отец нанес нам визит?
— Да, милорд. Граф ожидает вас в библиотеке. Но мне кажется, прежде всего вы должны узнать о том, что произошло этим утром…
— Потом, — сухо обронил Себастьян и пошел через холл к двери библиотеки.
Алистер Сен-Сир, пятый граф Гендон, сидел в кожаном кресле у камина, держа в лежавшей на колене руке стакан бренди. При появлении сына он поднял взгляд и подвигал челюстью взад-вперед, что являлось признаком волнения. В свои шестьдесят пять лет Алистер Сен-Сир все еще был крепким мужчиной с бочкообразной грудью и коком седых волос над тяжелым лицом. Таких пронзительных голубых глаз, как у отца, Себастьян в жизни больше ни у кого не встречал. Насколько Себастьян себя помнил, эти сверкающие глаза вспыхивали от непонятного ему чувства каждый раз, когда граф Гендон обращал взгляд на своего единственного оставшегося в живых сына. И последние пятнадцать или около того лет Себастьян замечал, как это пламя быстро угасает под наплывом страдания или разочарования.
— Ну? — спросил граф. — Ты его убил?