– Слюшай, хочешь девышку, а? – хохотнул Ашот, заговорив с явным акцентом и обращаясь к водителю. – Очень сильно просила.
– Да плюнь ты на нее, – буркнул Павел, садясь за руль. – Больно надо, заразит еще напоследок!
Ашот захохотал:
– Или откусит, от нее всего можно ждать! Ладно, пускай помрет нетраханой.
– Нет, вы что? – снова раздался тот же голос, в котором Алена с трудом узнала свой собственный. – Вы не можете… – И вдруг что-то прорезалось в голове: – Мой друг видел, как я села в вашу машину!
Иван… Видел ли Иван? Она не могла вспомнить. Нет, кажется, он ушел уже далеко, когда ей удалось поймать машину… вернее, когда поймали ее.
– Твой друг? – хмыкнул Ашот. – Не свисти! Он как чесанул, как и не было, и забыл про тебя!
– Да хоть бы он и видел что, – спокойно сказал Павел, осторожно въезжая в гараж. – Да хоть бы он даже и в книжечку себе номер записал! «Опелек»-то в угоне, чей он, хрен его знает. А главное, мы сейчас как поставим его в гаражик, так и придем… ну, может, в марте, а может, в апреле. Гаражик тоже ничейный, мужик, хозяин его, свою таратайку продал, в гараж и не ходит никогда. Так что спи спокойно, подруга. Никто не побеспокоит!
– Вы что, хотите меня запереть в гараже и уйти? – сухим, шелестящим, словно бы бумажным голосом проговорила Алена. – Но как же…
– А вот так же! – по-прежнему спокойно, без всякого выражения ответил Павел, снова выбираясь из-за руля и открывая заднюю дверцу. – Придержи ее, Ашот.
Алена не успела даже дернуться, как Ашот сграбастал ее в охапку и прижал к себе так, что она задохнулась, а Павел в этот момент перехватил ее руки и ноги лентой скотча, повалил Алену на сиденье – в скрюченной, неудобной, мучительной позе – и вылез из машины. Выбрался и Ашот, наградив ее на прощанье увесистым шлепком.
– Нет! Выпустите меня! – крикнула Алена, пытаясь приподняться, но замерла, услышав голос Павла – добродушный такой голос:
– Да ты что подумала, мы тебя бросим тут помирать от голода и жажды? Ну мы же не звери какие-нибудь, верно? Не бойся, ты недолго будешь дергаться. Вот сейчас включим двигатель – и ты тихо, спокойно, деликатно отъедешь. Не сразу, конечно… Может, даже еще успеешь покричать. Ну, покричи, попроси нас, мы послушаем… Молчишь? Правильно. Что толку-то? Здесь все равно никто ничего не услышит, я же говорил. А мы с Ашотиком рванем в деревню к одному дружку. И он, и его баба в случае чего засвидетельствуют, что мы никуда нынче вечером не ездили, а парились до упора в их бане – с полудня до полуночи. Это я тебе нарочно сообщаю, чтобы ты не лелеяла надежд, мол, если тебя найдут когда-нибудь, то подозрение падет на нас. Нет, дорогая, мы отмажемся – так отмажемся, что даже Лев Иванович Муравьев никогда в жизни не догадается, кто его знакомую писательницу замочил. Хорошо бы и до него добраться, да тут руки у нас, пожалуй, коротки. Ладно, пусть живет… пока. Глядишь, чего-нибудь еще придумаем. Все. Пока, подруга! Дыши глубже.
Алена услышала какие-то щелчки, потом хлопок дверцы – и тут же ноздрей коснулся тяжкий, зловонный дух бензиновой гари.
– Игорь, – чуть шевельнула она губами. – Игорь, Игорь, Игорь…
Ей хотелось еще что-нибудь сказать напоследок, что-то сказать ему… Слово «любовь» реяло среди ее беспорядочно мельтешащих мыслей, как заблудившаяся в тумане птица, только это слово, только оно одно. Во рту стало горько – то ли от горечи этого имени, то ли от привкуса бензиновой гари. Горло перехватило удушьем, Алена открыла рот, пытаясь вздохнуть… а дышать-то оказалось уже нечем.
Москва – Петербург, 1880 год,
из частной переписки В.М. Васнецова
«Григорий, дружище, хочу сказать, что ты был совершенно прав. Изнанка ковра ни к черту не годится. Ты верно говорил: вся эта драконовщина слишком сильно смахивает на Китай – причем не настоящий, а на тот, которым он представляется воображению не слишком начитанного европейца. С чего я взял, что ковер мой – китаец родом? Это силища невиданная, незнаемая, непознаваемая, а я все хочу затолкать его в рамки не то китайские, не то персидские, не то бухарские. Ладно хоть не обюссонские… что ж могло быть пошлее этого?
Ладно. Сие не более чем шутка. Ты можешь радоваться, что я решил последовать твоим советам, взяться за ум и придумать что-нибудь пооригинальнее и поволшебнее моих прежних замыслов. Вообще говоря, думать мне особо не над чем. За меня уже подумали… нашелся один человечек. Если хочешь узнать о нем подробнее, напиши к своей сестрице Аннушке – она этого Антона (так его зовут в моих классах) очень привечает и даже жалеет, что связался с шалой художественной братией, хотя мог бы сделать себе имя научное. Ну что ж, поскольку этот Антон не кто иной, как Антонина, то есть девица, ей, думаю, одинаково трудно было бы стяжать себе славу как в науке, так и в искусстве. Сам знаешь, каковы у нас воззрения насчет роли женщины и ее места в жизни… твой покорный слуга тоже подвержен некоторым предрассудкам. Право, мне легче звать Антонину Антоном, потому что тогда является у меня иллюзия, что советы – и очень недурные советы, поверь, Григорий! – дает мне существо мужеска полу, и это менее уязвляет мое самолюбие. Хотя и смешно, конечно…
Девка умна, как бес. Хотя, думаю, слишком уж по-женски жалостлива. В ней есть, при всей ее молодости, нечто материнское, она словно наседка. Норовит защитить от моего разгула – ты же знаешь, как крут я бываю иногда во гневе, – всю мою ученическую братию, на которую я порою спускаю всю свору собак. Чуть что – Антон ручки умоляюще складывает, так и трепещет, на голубеньких глазках слезы… Напоминает мне мою Аннушку, хотя милую супругу жизнь со мной уже закалила и, скажу, не хвастаясь, многому научила. Например, разбираться в людях и не разливать на все подряд, без разбора, даров своего сердца. Антон же покуда в людях совершенно не разбирается, и рунические письмена читаются им гораздо легче, нежели те черты или резы, коими изборождены разум или сердце некоторых человеков. Боюсь, попадет в беду…
Хочется мне предостеречь ее против одного человека, который начал в мастерскую мою хаживать… Хочется, а отчего-то страшно, ибо в присутствии его нападает на меня подспудный, необъяснимый страх, словно у ребенка в присутствии непонятной тени, явившейся ему в ночи… страх и молчаливость. Крепко надеюсь, что удастся мне овладеть собой, не только ради Антона, но и ради себя самого, ибо во мне, мужчине матером, такой страх перед юнцом кажется сущей блажью и глупостью. А впрочем, варюсь я теперь в котле сказочном, волшебном, мистическом, вся эта материя вокруг меня живет непонятной жизнью, напоена непонятными токами… Разве странно, что владеют мною непонятные страхи? Авось все одолеем святым крестом, постом и молитвою!