– Служить у нас в издательстве будет?
– М-да-с, и книг много. Интеллигентная особа!
Все это мои новые соседи излагали в полный голос, выйдя из своих конур в коридор и стоя прямо напротив двери в мою комнату. Дверь была открыта, грузчики, смачно переругиваясь, затаскивали боком посудную горку. Меня заинтересовала только одна фраза. Что значит «служить у нас будет»?
Интересующее меня обстоятельство выяснилось на следующий же день. Несмотря на бесцеремонность и неуемное желание совать носы в дела своих ближних, соседи оказались очень милыми. Они освободили место на кухне для еще одного столика и даже устроили небольшое чаепитие в честь моего прибытия. Я, в свою очередь, выставила бутылку сладкого вина, завязалась приятная беседа. Тут и выяснилось, что дом ведомственный, что живут в нем сотрудники крупного издательства. В столовой большой старорежимной квартиры обитал лысый бухгалтер с женой, незаметной и бесцветной особой, в детской, что оклеена веселыми обоями со слонами, поселилась пухлая секретарша Зоя, спальня принадлежала контре Софье Валентиновне, корректору, а гостиная досталась мне. Это была светлая и просторная комната с балконом. На балконе-то, вдыхая всей грудью воздух своей свободы, я и решилась расстаться с пыльным, заскорузлым от крови чекистским архивом, благо соседи уверили меня, что вакансий в издательстве сколько угодно!
Меня отпустили без возражений, что, признаться, несколько меня напугало, и через три дня я уже служила в издательстве. Правда, пока только машинисткой – одной из двадцати, на окладе в двести советских рублей.
Это были самые тихие, самые спокойные времена в моей жизни, которые я потом вспоминала с затаенной радостью. Тяжело было рано вставать – особенно когда осень перешла в колючую, сырую питерскую зиму, когда электрический свет цвета спитого чая – Настасьиного чая, помните, как у Достоевского?! – надолго заменил солнце. Тяжело было трястись в зябком, грохочущем трамвае, неуютно от чувства единения с сумрачной, воняющей мокрой псиной толпой. Под конец рабочего дня у меня болела голова от непрестанного стрекота машинок, ломило хребет, а хуже всего оказался волапюк[2] новых советских бытописателей. Эти золя и гюго щебетали, чирикали, в лучшем случае кукарекали о боях, тракторах и заводах невыносимо косноязычно, их не то что читать, а и перепечатывать было несносно.
Как-то раз, не сдержавшись, я поверила свои переживания старшей машинистке с говорящим прозвищем Суматоха. Мечтательная пожилая еврейка оказалась на деле усердной доносчицей, и вечером того же дня меня вызвали к председателю месткома.
– Значит, вас, Алена Никаноровна, не устраивает качество нашей новой литературы? – строго спросил он с места в карьер, отчаянно переврав мое имя-отчество.
Я знала, чем может кончиться такая беседа. На общих собраниях работников издательства уже пару раз разбирались дела «о вредительстве на издательском фронте», осужденных увольняли, исключали из партии и комсомола, а те сотрудники, что «не просигнализировали вовремя», плаксиво отмежевывались. Суматоха капнула, но мне тоже пальца в рот не клади. Воистину – «бывали хуже времена, но не было подлей», а я к тому моменту уже научилась подвывать в унисон волкам, потому, глядя прямо в глаза председателю, встала и закатила речь в худших традициях комсомольских собраний. Я говорила о тех, кому доверено высочайшей милостью рисовать новый образ молодой страны, вставшей на развалинах самодержавия, о том, что недостаток образования порой мешает им верно отражать доблестные трудовые будни этой страны, о готовности комсомола поддержать старших товарищей и всей суммой знаний служить литературе и просвещению, а кто воспрепятствует этому стремлению, задушит инициативу… Отвратительная была речь, исполненная канцеляризмами и холуйством, но в конце прозвучала явная угроза, и это председатель понял. Его табачного цвета глаза, испачканные по углам желтой слизью, жалко заморгали, он заерзал, побледнел и стал так отвратителен, что мне пришлось покинуть кабинет досрочно, не насладившись вполне результатами своего спича. Из ловца душ председатель превратился в уловленного. Через неделю после этого разговора на доске объявлений в коридоре появился приказ о переводе Новиковой Елены Николаевны на должность младшего редактора в отдел художественной прозы. Жалованье в соответствии со штатным расписанием.
– Головокружительная карьера! – подлизывался бухгалтер-сосед. – Как вам, Еленочка, это удалось?
Без нового доноса я вполне обошлась бы, потому повторила «на бис» свою тронную речь и приняла поздравления. Новая должность не спасла меня от лиходейства прозаиков, но дала власть над ними. Крохотную, сиюминутную, неверную – но когда она была иной? Во все времена власть – неверная подруга, но тогда особенно много людей имели шанс проверить это утверждение на собственной шкуре. Сегодня ты на коне – завтра в тюремной камере, сегодня – властитель дум, завтра – презираемый изгнанник, сегодня – грозный судья, завтра – нераскаявшийся преступник… Но оставим философию, вернемся к нашим баранам. Гомеры нового времени красок не жалели:
«Пуля ударила в стену, которая в ней и застряла».
«Ее рука сама потянулась к телефону и сказала».
«Убийцы должны быть покараны! – воскликнул Евсюков. – Людям есть у кого ждать помощь!».
Вооружившись толстым карандашом и тонкой иронией, я правила рукописи и общалась с писателями. Творцы прекрасного были кротки, как старорежимные ангелы. Они называли меня Ленусей и Люлю, приносили в дар шоколад и печенье Бабаевской фабрики, нежно жали руку и звали в кино. Но мелодия их любовного воркования оказалась столь же косноязычна и смехотворна, как язык их повестей:
– Красота глаз у вас на высоком уровне.
– Позвольте вам быть проводимой мною…
– Жена моя мещанка, а я тоскую по жизненной красоте. Могу, кстати, достать боны в Торгсин.
– Отшить изволите?
Да, я, выражаясь по-советски, отшивала всех, в скором времени заслужив в издательстве репутацию серьезной девушки, которая не о глупостях думает, а об общественной нагрузке. Встретила я понимание и у соседей.
– У девушки должна быть гордость! – торжественно объявляла контра Софья Валентиновна. – Девичья честь… Не то что у некоторых!
«Некоторая» Зоя поводила аппетитным плечиком и мурлыкала с чужого голоса:
– Дело тут не в гордости, удовлетворение полового влечения есть такое же естественное отправление, как утоление голода или жажды…
Эта новая идеология мало помогала ей самой – к собственным быстротекущим романам Зоя никак не могла относиться как к «естественным отправлениям» и то и дело влипала в более или менее драматические истории. Однажды, покинутая очередным сердцеедом, она даже пыталась покончить с собой. Налепила катышков из крысиного яда, написала трогательную прощальную записку и проглотила отраву, да еще запила рябиновой настоечкой. Но то ли яд оказался слабоват, то ли доза маловата, то ли действие настойки нейтрализовало токсины… Бедную Зоечку всю ночь рвало, всю ночь по квартире разносились соответствующие звуки, прерываемые водопадом спускаемой воды. Соседи толклись под дверью уборной, давали полезные советы и то и дело покушались вызвать карету «Скорой помощи». От вмешательства медицины жертва любви отказывалась наотрез, опасаясь (и не без оснований), что ее поступок будет иметь нежелательные последствия. Заметим, что советский донжуан, которому Зоечка перед дегустацией крысиного яда послала трогательную телеграмму, даже не соизволил явиться, хотя жил, кажется, на соседней улице. Сочувствие окружающих пошло на спад, когда наступило утро, пришла пора собираться на службу, а совмещенный санузел по-прежнему был занят страдалицей. А потом еще Зоечкино поведение обсуждали на комсомольском собрании, строго осуждали легкомысленную девицу за упаднические настроения и буржуазные пережитки и даже вкатили выговор.