5-2
Посмеиваясь, Марика обмывалась остывшей уже водой, ежилась, дрожала. Вздыхала, догадываясь, что за удовольствия придётся платить.
— Олег… ты… мы зря это.
— Уже жалеешь? — Ольг самодовольно усмехнулся, подгребая под себя шкуры и ощупывая повязки.
— Жалею, — тихо ответила ведьма. — Надо же было тебе… Ну зачем?
— Я заберу тебя с собой, — пообещал княжич. — Будешь со мной в тереме жить.
Марика расхохоталась скрипуче, закуталась в одеяло, стиснув зубы и пошатываясь. Усталое сытое тело гудело, ноги подрагивали.
— Молчал бы, — зло бросила она. — Дай повязки проверю, герой!
— Да чего ты злишься, я серьезно! — не понял Ольг. — Не вру. Заберу.
— Говорила ведь я… А, ладно. Все равно не услышишь. Ну что, швы в порядке вроде. Я сейчас поесть приготовлю. А ты лежи.
Зашуршала одеждой, загрохотала чугунками обиженно. Но Ольг уже не слышал. Только сейчас понял, как ослаб, как ноют ребра. Глаза прикрыл на мгновение… И уснул.
Только утром его Марика и разбудила, всучив кусок пирога и чашку с отваром лесных трав.
— Мне в лес надо сегодня, — сказала тихо и очень холодно. — Наверное, надолго. Попробую до Поганого болота сходить за клюквой, ее в деревне продать можно будет за деньги.
— Даже не думай, — подскочил княжич. — Оно оттого так и называется, что там невесть сколько народу сгинуло! Я запрещаю!
— Кто ты, Олег, мне запрещать? Не муж, не отец, не хозяин. Сиди уж. Каша с грибами в горшке возле печки, пирог на столе, весь не ешь, мне оставь немного. К ночи буду. А не буду… уже не пропадешь.
В груди Марики бушевала злость — не на него, на себя. От мужика что взять? Сучка не даст, кобель не залезет. Сама ему поддалась, женщиной себя почувствовала, как раньше, до проклятья. Дура! Ох и наплачется теперь…
Холодная злость выгнала ее из дома, увлекла в лес. Там было, как и всегда, тихо, спокойно, пусто. Стрекотали птицы, где-то шуршали травой гады болотные, мыши, колючники, может, даже ушаны. Никому тут не было до нее дела. Нет, не так. Она была частью этого леса, такой же хозяйкой, что и батюшка Бер. Особая власть, большая почесть, но и тяжелый труд. Впрочем, сейчас можно было отдыхать. Не падали из гнезд птенцы, не выли голодные волки. Можно было просто слушать шуршание листвы, дышать влажным вкусным воздухом, глотать непрошенные слезы.
Женщина есть женщина. Не может она впустить мужчину в свое тело, не допустив сначала к душе. Привязалась она к Ольгу, прикипела. Спасла, выходила, знала каждую мышцу теперь на его теле, каждую ямку, каждую родинку.
Дура набитая.
До Поганого болота ноги сами ведьму донесли, а там уже не до саможаления было. Не ступала сюда ничья нога, кроме Марикиной, ягоды было немеряно. Брала самую крупную. Вот продаст, купит себе шаль цветастую. И платье новое. Только зачем? Кто на нее смотреть-то будет?
А Ольг, заскучав, в один присест опустошив чугунок с кашей и умяв половину пирога, вдруг задумался. Посидел у окна, припомнил Марикины стоны по поводу уродливости — и решительно принялся разматывать повязку на глазах. Наверняка все зажило давно. Если ослеп — так тому и быть. Найдет себе дело по душе. Руки-ноги и то, что ниже пояса, на месте. К остальному привыкнет. Не всем князьями быть суждено.
А ежели глаза в порядке, то все увидит сам — особенно ведьму эту. Очень нужно ему взглянуть. А ну как она действительно уродина, каких свет не видывал? Вроде бы на ощупь у нее рот, нос, глаза имеются. Грудь опять же, талия, бедра. Что ж там такого страшного?
Виток тканевой полосы, еще один. Снял чуть влажную, остро пахнувшую травами повязку, убрал ошметки листьев. Сердце вдруг в груди заколотилось, как кохтский барабан. Страшно? Очень. Но он мужчина. Пора взглянуть своему страху в лицо… если он еще способен глядеть.
Попытался моргнуть, понял, что не может открыть глаз — ресницы слиплись. Бросился к ведру, едва не своротив лавку. Плеснул в лицо холодной водой, заморгал и понял: видит. Мутно пока, словно сквозь рыбий пузырь, что в окна бедняки вставляют, но обоими глазами. И не болит ничего, что уж вообще чудо.
Да это просто в избе темно!
Пошатываясь, вывалился на крыльцо и заорал радостно: видит! Все он видит! Это ли не счастье?