привет, Паоло. Как ты? И тебе счастливого Рождества.
Они говорят долго. Мамин тон делается все легче и легче, превращаясь в пузырьки шампанского. То лето, когда я забеременела, изменило их. И, думаю, совместная забота о внуке как-то по-новому их сблизила, очистив отношения от неуверенности, истеричности. Они не созданы для брака, но для других, более свободных форм проявления любви – очень даже. Никколо, напротив, когда приходит его очередь говорить, выдавливает из себя формальное поздравление, закругляется и передает мне трубку. Эти двое так и не нашли способ состыковаться, и это трагедия. Я прикладываю трубку к уху:
– Счастливого Рождества, папа. Что интересного делал сегодня?
– Только вернулся из «Чезари», – отвечает он. – Иоланда сегодня обедает с детьми, и мне захотелось себя побаловать. Тот же столик с видом, что и на твой день рождения. Семнадцатый или восемнадцатый, не помню… Съел волшебные лингвини с морепродуктами.
– Правда? – Я представляю, как он один сидит в ресторане и созерцает Тирренское море, которому наплевать на Рождество. И наконец могу сказать себе, что я счастлива. Оттого, что переехала в Т. тем летом, что случились потом все эти травмы, переломы, поскольку благодаря им я смогла узнать вот этого человека. Моего отца.
– Поеду немного на птиц посмотрю, пока еще светло. Хотя без Валентино не так весело.
Забыла сказать, что мой сын сходит с ума по птицам. Загадочным образом унаследовал эту страсть через поколение. И всякий раз, приезжая в Т., просит отвезти его в парк Сан-Квинтино и сразу же начинает начищать бинокль, наполняя своего деда таким удовольствием, какого я не могла ему дать.
– Сегодня приготовлю вам комнаты, жду с нетерпением вашего приезда.
– Еще два дня, папа.
Положив трубку, я осознаю, что у меня здесь всего сорок восемь часов и нельзя тратить их впустую. Я просто обязана заполнить их. Я же тут самая ученая, и все эти книги должны как-то улучшить нашу жизнь. Я возвращаюсь в кухню, распаковываю кулич, откупориваю следующее шампанское и произношу тост:
– За нас и за будущее!
Звучит не очень убедительно, но за второй бутылкой мы смеемся охотней. Допиваем ее и продолжаем сидеть, покачиваясь на стульях. По телевизору в новостях не говорили о тебе, и я им благодарна. У нас впереди долгий тоскливый вечер, а ты больше усыпляешь, чем сверкаешь. Поднявшись из-за стола, я говорю:
– Идите в гостиную, отдыхайте, а я все тут уберу.
Они не возражают: видно, что устали. А от чего, если они не работают и даже не утруждают себя уборкой, судя по беглому взгляду на квартиру? Думаю, просто устали вставать по утрам, проживать эти дни. Я принимаюсь встряхивать скатерть, мыть тарелки, заставляю себя отдраить плиту. Наконец, ставлю на плиту кофе, расставляю на подносе чашечки из красивого сервиза. Кофе закипает, и я тут же разливаю его и иду с подносом через коридор в уверенности, что это хоть немного развеселит нас.
Однако, зайдя в гостиную, я вижу несчастную елочку, даже без лампочек, которую они потрудились украсить этими старыми шарами, похоже, только ради меня. Под елкой – наши подарки: шесть маленьких мятых пакетиков. А эти двое – на диване в изнеможении, и такой у них запущенный вид, что мне впервые в жизни хочется придать очень большое значение внешности. И мое сердце сжимается. Из-за засохшего цветка в горшке. Из-за телевизора, где идет один из тех древних фильмов, что обычно показывают на Рождество, вроде «Семи невест для семерых братьев». Из-за заросшего пылью DVD-плеера и видеомагнитофона, который стоит там со времен нашего детства, и неизвестно еще, работает ли. Но на что я на самом деле смотрю, стоя на пороге, не в силах его переступить, – на свое отражение в зеркале.
Неужели действительно все лучшее уже позади?
Неужели скоро мой сын-подросток уже пойдет своей дорогой, а я буду в одиночестве сидеть дома вечерами, размышляя о любви, потерянной в 2006-м, о дружбе, разбитой в том же году, о стихах и романах, которые я не написала со своей карьерой «про запас», не зная, продвинется ли она когда-нибудь.
Мой взгляд снова падает на видеомагнитофон, цепляется за него.
И я отвечаю себе: нет, черта с два.
Переступаю порог. Встаю перед диваном.
– Мама, – говорю я, поставив поднос на железный столик, тот самый, и ощущая, как меня бросает в жар, – что, если я пойду возьму видеокассеты с «Лиловоснежками» из нижнего ящика твоей тумбочки и мы их посмотрим вместе?
Мама бледнеет. Впивается взглядом в мое лицо, хмуря лоб, брови, веки, превратившись в комок морщин и страха, в столетнюю старуху.
– Откуда ты знаешь?..
– Я тебе комнату в порядок приводила, в октябре, помнишь?
– Это не значит, что нужно было их доставать! – обороняется она.
Никколо растерянно смотрит на нас, размягчая в пальцах шарик гашиша. Он не понимает, о чем мы говорим. И я думаю: как это возможно, чтобы он, не расстававшийся с ней все эти годы, проживший здесь сорок лет, не знал об истории с «Лиловоснежками»?
– Мама в юности играла на бас-гитаре в рок-группе, – объясняю я, – и у нее сохранились записи концертов.
Никколо вытаращил глаза, мама стиснула руки от смущения.
– Не трогай их, – упорствует она.
Но я не собираюсь сдаваться.
– Я думаю, будет здорово, – перехожу я на тон, которым пользуюсь на лекциях, когда меня не слушают, – если мы, вместо того чтобы зевать перед фильмом, который знаем наизусть, посмотрим сегодня что-то осмысленное.
– Нет, – бросает мама, скрестив руки на груди. Я читаю на ее лице чувства: страх, горечь, искушение. Наблюдаю, как она борется с собой, и ее глаза превращаются в кусочки грозового неба, освещаемого хаотичными вспышками.
– Мы же твои дети, – убеждаю я. – И ни разу не слышали, как ты играешь. Разве это справедливо?
Мама еще больше деревенеет, но потом ее руки разом расслабляются.
– Ну ладно. – Она встает с дивана, держа спину очень ровно. – Но концерт я выберу сама.
* * *
На кассете наклейка с отогнувшимися уголками и надписью: «ГАТТИНАРА, 17 АВГУСТА 1978 ГОДА».
– Спорим, что там ничего не видно будет, – говорит мама, вручая мне ее, и возвращается на диван.
Я включаю видеомагнитофон, вставляю в окошечко кассету, которую тут же засасывает внутрь, и молюсь, чтобы все сработало.
Экран из черного становится серым, начинает потрескивать. Я с улыбкой оборачиваюсь к маме и Никколо, но они не выказывают ни эмоций, ни каких-то ожиданий: брат приканчивает косяк, а мама прикуривает «Кэмел». Они как две непробиваемых стены. Я уже жалею, что затеяла это: что я пытаюсь сделать? Комната пропахла гашишем, и это и раздражает, и напоминает, как мы