никогда не видела такого представления вживую.
* * *
А теперь я вам расскажу, как она была одета. Или, лучше, как она укрыла себя. Вернее, приоткрыла. Как те восхитительные цветы, что прямо-таки взрываются по весне. Или как дикие животные, которые вдруг выпустят когти, обнажат клыки, поднимут дыбом шерсть, хвост. И я не могу понять, красота это или свирепость.
Каскад темных кудрей спадает на плечи и обнаженную спину. Россетти ведь никогда не мерзнет, даже в нежилом доме в разгар зимы. И пока я ежусь в своем пальто, она стоит с расслабленными руками – одна уперлась в бок, другая лежит на спинке дивана; поза отчасти естественная, отчасти отрепетированная, но в любом случае – королевская.
Ее лицо – произведение искусства. Назвать это макияжем язык не поворачивается. Скорее, это красочная венецианская маска. Она похожа на куклу тончайшего фарфора – волшебное существо, которое раньше временами искрилось в ней, теперь излучает непрерывный поток ослепляющего света. Золотые тени. Бриллиантовая пыль на скулах. Алая помада. Такой контраст между сиянием и тенью, между грацией и силой бывает лишь у литературных героинь, не существующих в природе.
И потом платье. Что за платье! Как его описать? Оно сияющее. Словно сделано из чешуек какой-нибудь сирены, воспламененных солнцем и водой, и пришито к телу как вторая кожа, и такого же сумасшедше-изумрудного оттенка, что и глаза. Разрез открывает левую ногу от щиколотки до паха. Небольшой шлейф удлиняет и без того высокую фигуру. Окажись мы на красной дорожке, и то это было бы слишком, а уж в берлоге – тем более. И туфли хрустальные. Не буквально, конечно, но эффект именно такой, и каблук-шпилька в три раза выше моего. Она словно Золушка-экстремал на балу, а я со своим низким каблуком и в красных туфлях – Дороти Гейл, унесенная ураганом.
– Потрясающе, да? Я знаю. Жаль, что в сеть это не выложу, набрала бы три-четыре миллиона лайков. – Загадочность ее улыбки нарастает, и я, кажется, вижу все ее белоснежные сверкающие зубы. – Но я выбрала его не для других, а для тебя.
Я заставляю себя сделать какой-нибудь жест, все равно какой.
Замечаю, что пальто до сих пор на мне, а пакеты в руках. Ищу, куда бы их положить. Беатриче опережает меня:
– Можешь положить на стол, спасибо.
Ее отшлифованный любезный тон коробит меня.
Я думаю, что на ней моя годовая зарплата, а я до сих пор еще слова не вымолвила. Ты же в университете преподаешь, говорю я себе, нельзя вот так пасть без борьбы. Я ставлю на стол вино, пакет с набором закусок. Теперь я вижу, что повторила нелепую идею отца, когда он организовывал наш первый совместный полдник, и без того непростой. Стянув пальто, я отчетливо произношу:
– Ты очень красивая, Беатриче. Но ты же знаешь, что я ценю другие вещи, не одежду.
Ее улыбка разгорается.
– Но ты сегодня разоделась. Даже попробовала растушевать тени по веку. Как я тебя учила тогда, помнишь? Когда ты тайно заехала ко мне перед своим свиданием.
Как она может помнить такое? Я пытаюсь взять себя в руки, сканируя комнату, осматриваясь. Разглядываю стол: все тот же, из ДСП, что и в 2002-м, но кто-то – сложно вообразить, что сама Россетти занималась этим, – поставил возле него стулья. Он накрыт одновременно и небрежно, и с претензией. Бумажные салфетки и льняная скатерть; пластиковые тарелки и хрустальные бокалы. Рядом с моей пиццей я замечаю коробочку с суши, которые я никогда не пробовала, из-за чего Валентино и Лоренцо меня постоянно подкалывают. Этикетка на бутылке в ведерке со льдом гласит: «Дом Периньон 2000 розовое».
Я вижу, что кухня в целом не изменилась: отколотая плитка, сломанный диван, – но добавились подушки и картины на стенах. Рассматриваю расставленные тут и там торшеры, раскаленный электрический обогреватель и, проследив взглядом за проводами, обнаруживаю генератор в углу рядом с плитой.
Тянусь за своим кюве. Теперь, увидев «Дом Периньон», я хочу спрятать его подальше. Беатриче снова читает мои мысли:
– Можно поставить его на подоконник охлаждаться.
Она показывает на окошко в ванной – то самое, которое я разбила, чтобы залезть сюда в самый первый раз, по-прежнему небрежно прикрытое тканью. Но смотрит оно в ночь, на сверкающую в небе Венеру, а вот окна в кухне закрыты плотным картоном.
– Беатриче, – в ужасе говорю я, – ты что, все это время скрывалась здесь, как глава картеля?
Она хохочет. Подходит к картонке, которую я принесла, приподнимает край, заглядывает. Вздыхает, словно говоря: «Только тебе могло прийти в голову принести эту выпечку». Потом смотрит на меня и очень спокойно отвечает:
– Я прихожу сюда только днем. Здесь я расслабляюсь, могу подумать. Я обустроила этот дом немного, добавила комфорта, не предавая изначального духа. – Она подмигивает. – Но наверху электричества нет, так что ночую я у своих, сплю в своей старой комнате. Кто бы мог подумать, да?
– Ты живешь с отцом?
– Временно. Он болен, у него опухоль. Когда Костанца сказала мне, я почувствовала, что должна приехать помириться. – Ее лицо на секунду омрачается. – Но вообще я не из-за него вернулась. Еще десять дней назад я находилась на потрясающем курорте в Омане.
– Сожалею насчет твоего отца.
Я не знаю, что еще сказать, и потому иду в ванную поставить шампанское на подоконник. Я растерялась оттого, что Оман, опухоль и берлога переплелись в одной истории. И уже начинаю жалеть, что пришла. У меня нет ничего общего с этим человеком; мы никогда не знали друг друга. Но все же после своей двухнедельной писанины я считаю, что она должна дать мне объяснение. Поэтому я решительно возвращаюсь в кухню. И обнаруживаю Беатриче, сражающуюся с бутылкой шампанского.
Для надежности она зажимает «Дом Периньон» коленями. Но бутылка, коснувшись ткани, – что это, металл? пойди пойми, из чего сделано платье, – начинает скользить и едва не падает на пол. Беатриче с забавной гримаской сдувает с лица локон.
– Может, стоит придержать его до полуночи? – вырывается у меня.
– У меня еще есть, не волнуйся.
– Но это двухтысячного года.
Беатриче косится на меня:
– Молодец, по-прежнему все подмечаешь.
Она снова принимается за пробку, но очевидно, что шампанское ей всегда открывал кто-то другой. Ее неуклюжесть настолько грациозна, что мне становится не по себе. Даже когда ей не удается что-то сделать, она все равно выглядит великолепно. Не теряет самообладания, ироничности. Меня все это раздражает до такой степени, что я подхожу к ней и пытаюсь помочь, желая положить конец комедии и выпить уже наконец: мне сейчас это ох как нужно.