Даже Дарвина в свое время упрекали в фальсификации, — сказал он.
Кузин повесил трубку и вытер платком усталое, но веселое лицо.
— Одно из двух, — сказал он, перебирая листки, на которых были записаны разговоры, — либо наш герой не успел предупредить своих подручных, либо они его уже не боятся.
За чаем я сказал ему, что не буду писать о Снегиреве.
— Почему?
— Потому что мы с вами тоже немного Снегиревы, иначе нам не пришла бы в голову бессердечная мысль, что они не должны знать о приходе друг друга. Мы заставили Остроградского встретиться с человеком, который переломил его жизнь. Его несчастье было выставлено напоказ, а он из тех людей, которые даже врачу стесняются пожаловаться на болезнь. Но дело еще и в другом. Откуда взялся Снегирев? Ручаюсь, что над первой подлостью и он задумался, в особенности если можно было ее обойти. И вы станете меня убеждать, чтобы я написал об этом? Нет, вам нужна статья, в которой все было бы приглажено, прибрано, стерто.
Позвонил телефон. Я снял трубку.
— Кто говорит?
— Ваш читатель и почитатель, — ответил мягкий и, как мне показалось, застенчивый голос. — Случайно узнал, что газета «Научная жизнь»...
Мимика все-таки пригодилась. Я только поднял брови, и Кузин, подпрыгнув, как кузнечик, кинулся в кабинет.
— Извините постороннего, но глубоко расположенного к вам человека. Не беритесь за эту статью. Вы даром потеряете время.
— Почему?
— Она не будет напечатана.
— А если будет?
— О, тогда... Ну, не знаю. Не стоит загадывать.
— Это угроза?
— Угроза? — с тем же оттенком застенчивости переспросил мой собеседник — Почему же? Напротив. Забота!
Он положил трубку. Кузин выскочил из кабинета.
— Ну-с? — спросил он, подступая ко мне с грозным и торжествующим видом.
— Буду писать.
К Крупенину лучше было идти с женой, чтобы поговорить с ним, пока дамы будут трещать о том, что в Столешниковом можно достать французские духи, а на Шаболовке продаются немецкие торшеры. Хорошо, кабы Крупенин не испугался. Он и прежде был трус, а теперь — с чего бы? — стал бояться собственной тени.
Они сидели в кабинете, женщины после ужина остались в столовой.
— Ох, стрекочет, — сказал Снегирев. — Хорошая у тебя Лариса.
— Ничего, — самодовольно улыбаясь, ответил Крупенин.
— Откровенная, прямая. Послушай, а ведь она была права, когда сердилась на тебя за то, что ты так холодно встретил Остроградского. Вы же когда-то дружили.
У Крупенина стало серьезное лицо.
— Почему же холодно?
— Она говорит, что ты мычал, — смеясь, сказал Снегирев. — Это, брат, не дело. Тем более что посадили его, очевидно, зря. В этом, кажется, не приходится сомневаться?
Крупеяин пошевелился в кресле. Он смотрел на Снегирева странно.
— На твоем месте я бы встретил его совершенно иначе. Он — крупный ученый. С заслугами. Он выжил — факт, с которым так или иначе приходится считаться. Сейчас это даже модно — устраивать невинно пострадавших. Подумаем, как ему помочь? Проигрыша не будет.
Крупенин извинился и вышел — проститься с сыном, как он объяснил. Он обожал сына. Каждый вечер перед сном Женя задавал отцу заранее приготовленные вопросы.
— Так ты говоришь, надо помочь? — сказал он, вернувшись и удобно устраиваясь в кресле, — Может быть, может быть.
В кабинете горела только настольная лампа. Крупенин был освещен в профиль — ухо, набрякшая щека, красивый, поседевший висок. Он слушал с прежним вниманием. Но что-то переменилось. «Решил, собака, держать ухо востро», — подумал Снегирев. Он сдержал раздражение.
— Ты не думаешь, что разумно было бы предложить ему... Ну, не знаю. Может быть, денег? Ведь у него сейчас ни кола ни двора. Пришел он к тебе в надежде на помощь.
— Да говорю тебе, что я...
— Думаю, что он не откажется от денег. Но сейчас для него важнее работа.
— Позволь, как ты себе представляешь? Я должен пойти к Остроградскому ?
— Вот именно. А что здесь особенного?
— Почему же я? Если ты ему так сочувствуешь, ты и поезжай!
Снегирев нахмурился.
— Тебе удобнее. Вы были друзьями.
— Но я... я даже не знаю, где он живет...
— У Кошкина на даче.
— У Кошкина? — широко открыв глаза, переспросил Крупенин. — Да Кошкин меня с лестницы спустит!
— Он там редко бывает.
— Не поеду.
Это было сказано с тем новым для Крупенина оттенком независимости, который появился в их отношениях лишь в последнее время. Еще в прошлом году после столь решительного «не поеду» полились бы длиннейшие, часа на полтора, разговоры. Сегодня — нет. Крупенин молчал. Он втянул голову в плечи, смотрел настороженно, испуганно, но молчал. Его рука, протянувшаяся к пепельнице, чтобы погасить папиросу, слегка дрожала.
— Значит, не поедешь?
— Нет.
— Неужели ты не понимаешь, как это важно — не для Остроградского, а для нас, — наладить с ним отношения? Его реабилитируют. Проваторов немедленно возьмет его к себе, это значит, что практически ВНИРО перейдет под его руководство. Что же получается? Лучинин — Академия, Кошкин — «Зоологический журнал», Остроградский — ВНИРО. Ты представляешь себе, в каком... мы с тобой будем сидеть, или не представляешь?
Крупенин молчал.
— Не поедешь?
— Нет.
— Тогда поговорим начистоту. Вот что: газета «Научная жизнь» готовит против меня статью. Содержания я еще не знаю. Речь идет пока только обо мне. Но если вспомнят черкашинскую историю... Ты думаешь, дерьмо собачье, — сказал Снегирев, раздув ноздри и приблизив свое лицо с поблескивающими зубами к посеревшему лицу Крупенина, который с ужасом подался назад, — ты думаешь, что если меня спихнут, тебе удастся отсидеться в этой квартире, утопив задницу в сафьяновом кресле? Ты забыл, сукин сын, что когда Черкашин принес на меня заявление, ты ему это заявление вернул, а меня предупредил, что нужно принять срочные меры. Ты мне письмо написал, и оно сохранилось.
Снегирев вынул и показал письмо Крупенину — впрочем, на расстоянии.
— Вот, брат. Нам с тобой подобная статья ни к чему. Надо действовать. И, судя по обстановке в редакции, без Остроградского не обойтись. Так что ты, Василий Степанович, к нему все-таки съездишь. Пойми, чудак, — добавил он уже мягко. — Любой знак сочувствия для него сейчас дорог. Он доверчив. Он поверит, что ты хочешь ему помочь. И ты действительно хочешь. Или нет?
Крупенин молчал.
— Хорошо, — наконец сказал он с трудом. — Денег он не возьмет. О какой работе ты говорил? В Институте информации?
— Ну, это-то просто. Думаю, что ему нужна штатная должность.
— Он прописан в Москве?
К Черкашиной Снегирев поехал на следующий день и попал удачно — ее не было дома. Можно было поболтать с соседями и поиграть с Оленькой, которой он привез дорогие подарки: обезьяну-барабанщика и осла, который ходил, смешно переваливаясь, и вдруг вставал на задние ноги.
Соседи рассказали кое-что любопытное. Снегирев знал, что Черкашин перед смертью просил Лепесткова позаботиться о вдове. Это было давно, и отношения с тех пор могли развалиться. Однако не развалились. Напротив! От соседей Снегирев узнал, какой завидный — для Лепесткова? — оборот приняли эти заботы...
Оба хохотали — и Оленька, от которой, переваливаясь, уходил взъерошенный, измятый осел, и Снегирев, присевший на корточки, — когда Черкашина вошла и остановилась у порога.
Он видел ее только однажды, когда она провожала мужа на Каспий. Тогда она была беленькая, незаметная девочка, пожалуй, хорошенькая, но из тех, которые забываются, едва отведешь взгляд. И теперь в ее наружности не было ничего, что нравилось Снегиреву в женщинах: она была слишком тонка, с маленькой грудью, небрежно причесана, не накрашены губы. Но теперь за этой незаметностью скрывалось что-то лихорадочное, нетерпеливое, острое, и Снегирев почувствовал это с первого взгляда.
— Ольга Прохоровна, я был бы у вас давным-давно, но, откровенно говоря, не решался. Почему? Да потому, что вы указали бы мне на дверь. Я — Снегирев, вы меня не узнали?
Конечно, она не узнала его, потому что слушала до сих пор с усталым, вопросительным взглядом. Теперь у нее странно изменилось лицо. Она побледнела и взялась рукой за косяк...
— Ухожу, — испугавшись, что она упадет в обморок, поспешно продолжал Снегирев. — Скажу только, что я считаю себя глубоко виноватым перед вами, перед Борисом. Если бы можно было не то что предвидеть, но представить себе, что он... Чего бы я не сделал! — Он опустил голову. Только чтобы этого не случилось.
Так он всегда говорил с женщинами. Слова могли быть другие, это не имело значения. «А хорошо бы...». — подумал он. У нее были небольшие, стройные ноги. Он почувствовал желание, возраставшее с каждой минутой, и оно сразу же стало участвовать в том, что он говорил, придавая голосу убедительность и мягкую силу.
Не волнуйтесь, я вижу, что вы волнуетесь. Сейчас все объясню, уйду и через десять минут вы забудете о моем существовании. Но прежде вы мне объясните, — спросил он с упреком, в котором прозвучала неподдельная искренность, — как случилось, что вы попали в этот подвал, к этим людям... Я с ними говорил перед вашим приходом... Вы давно здесь живете?