Таким образом, полицейский Иверсен жил себе припеваючи и ни перед кем не должен был гнуть спину. Не считая, разумеется, самого директора банка и его домашних, — но ведь Иверсен служил в свое время кучером у Кристиансена и привык считать себя его слугой. А фру Кристиансен была всегда так добра к его дочкам. Вообще дом директора банка был для Иверсена своего рода крепостью, в которой он мог укрыться в эти трудные времена, тогда как многие из его друзей — люди одинакового с ним положения — вынуждены были рыскать, как псы, и превращаться в кротов, чтобы заработать себе на кусок хлеба.
И все же в этот утренний час на душе у полицейского Иверсена было как-то неспокойно. Его, обычно такого осторожного, обуяла в последние дни дьявольская гордыня. Он был членом праздничного комитета наравне с директором банка и другими именитыми людьми, и от этого у него просто голова пошла кругом. По правде сказать, он уже не очень-то следил за тем, что говорил кротам и как о них отзывался.
Когда же он в это утро повстречал на базаре кротов и посмотрел на них своим хитрым полицейским взглядом, то встревожился еще больше. Кроты были сегодня такие ласковые — невероятно ласковые и веселые. Педер Педерсен так беззаботно болтал о благословенной летней погоде и так упорно молчал о предстоящем празднике, что полицейский Иверсен содрогнулся.
Ведь он и сам мог легко догадаться, что пастору Крусе едва ли понравится этот веселый праздник с танцами, тем более что устраивали этот праздник без участия пастора, а следовательно, устраивали враги. Весь город перевернули вверх дном без согласия пастора Крусе — такого уже много лет не случалось. И еще одно — праздник всегда вызывает у людей желание тратить деньги. Каждый тратит понемногу, а подсчитать все — получится крупная сумма… Иверсен быстро сообразил, что пастор Крусе никогда не допустит, чтобы эти деньги прошли мимо его кассы.
Полный тревоги, полицейский пошел к своему товарищу по комитету — шапочнику Серенсену, но тот был еще всецело во власти дьявольской гордыни. С того самого дня, как Серенсен выпил стакан пива с амтманом, его словно подменили.
Уже двое суток он только тем и занимался, что готовил чрезвычайное собрание союза ремесленников, председателем которого состоял. Он решил во что бы то ни стало заполучить на праздник все знамена союза и обеспечить выступление хора: ведь ом лично обещал амтману все это устроить.
И когда Иверсен начал что-то бормотать о кротах, шапочник вежливо послал его ко всем чертям. «Я и амтман, амтман и я, мы с амтманом» — ничего другого от него нельзя было добиться.
Пришлось Иверсену уйти ни с чем. В лавке своих дочерей он тоже не заметил никакой тревоги: как и все последние дни, здесь царило шумное оживление.
И все же полицейский Иверсен не успокоился. Под вечер, увидев, что директор банка приехал один в город с дачи, Иверсен собрался с духом и вошел в его дом.
— Хорошо, что ты пришел, Иверсен, — сказал директор банка. Он стоял без пиджака посреди гостиной, окна которой были завешены полотняными занавесками. — Жена хочет, чтобы эти две картины перевезли к нам на дачу. Ты поможешь мне — это по твоей части.
Иверсен принес стремянку и, взобравшись на нее, стал осторожно снимать со стены картину. И пока он с этим возился, он хитро наводил разговор на волновавшую его тему, вспоминая те времена, когда был кучером и слугой в доме. А Кристиансен, поддерживая стремянку, добродушно поддакивал.
— Да, никто не знает, господин директор банка, чем вы были для меня и для моей семьи.
— Такой верный слуга, как ты, всегда может на меня рассчитывать.
— А как фру Кристиансен всегда добра к моим девочкам!
— Да, мы не забываем преданных людей.
— Вот об этом-то я и говорю, — сказал Иверсен и передвинул лестницу к другой картине. — Такие люди, как мы, не могут обойтись без поддержки в нынешнее время.
— Да, тяжелые сейчас времена.
— Страшные времена, особенно для тех, кто не хочет во всем подлаживаться к пастору Крусе.
— А что, разве он так силен? — спросил Кристиансен, нерешительно улыбаясь.
— Как же! Неужели вы думаете, господин директор, что я осмелился бы ввязаться в устройство этого праздника, если бы вы не…
— Но ведь пастор Крусе в какой-то мере сам принимает в нем участие.
— Да что вы говорите?!. — воскликнул Иверсен и замер на стремянке.
— Мне во всяком случае известно, что у него берут столы и скамейки.
— Да что вы говорите! — повторил Иверсен. — А я об этом ничего не слышал.
— И кроме того, — сказал Кристиансен, — о празднике написано в позавчерашнем номере «Свидетель истины».
— Да уж, конечно, на «Свидетеля истины» можно положиться, — насмешливо произнес Иверсен. — К тому же всему городу известно, что когда пастор в отъезде, то кандидат Левдал пишет в газете все, что ему заблагорассудится. А потом он обычно попросту отрекается от своих слов.
— Вот как? — с нетерпением произнес Кристиансен: сомнения Иверсена были ему неприятны. Полицейский понял это и замолчал. Ведь он уже получил от директора банка заверение в том, что ни с ним, ни с его дочками ничего плохого не случится. А раз так, то пусть эти благородные господа договариваются между собой как хотят.
Затем полицейский перенес картины на кухню. Там он поставил картины на скамейку, чтобы их мог забрать кучер, и почтительно раскланялся. Но директор банка окликнул его:
— Послушай-ка, Иверсен, постарайся выяснить, как обстоит дело с этими столами и скамейками.
— Будет исполнено, господин директор банка, — ответил Иверсен и тут же принялся за дело.
Вечером Ивар Эллингсен рассказывал в клубе, как он собирается порадовать мальчишек. Эта сторона праздника увлекала его больше всего, и тут он проявил немало изобретательности. Он приказал своим служащим приготовить маленькие кулечки и насыпать в них слежавшийся изюм и леденцовый лом. Эти кулечки предназначались для самых отчаянных сорванцов. Эллингсен говорил обо всем этом с такой радостью, что было ясно — он сам еще помнит, какими вкусными кажутся подобные деликатесы уличным мальчишкам.
— Как странно! — воскликнул вдруг кандидат Холк, стоя у столика и просматривая свежие газеты. — До сих пор не проходило дня, чтобы не появилась хоть какая-нибудь заметка о празднике. А сегодня — ничего. Во всех трех газетах ни словечка. Посмотрите…
Никто не обратил на слова Холка никакого внимания, только Рандульф, который сидел у окна и смотрел на улицу, повернулся к Холку и медленно произнес:
— Да?
— Ни единого слова, — подтвердил Холк.
VII
На следующее утро в большинстве городских домов служанки ходили заплаканные, делали свою работу как попало — все просто валилось у них из рук. Они словно обезумели, а в ответ на выговоры и брань только растерянно улыбались.
Дело в том, что они вернулись с утренней проповеди пастора Крусе глубоко потрясенные — ничего подобного они никогда не переживали. Ругань хозяек показалась им сладкой музыкой по сравнению с громовыми речами пастора. Они только одного не могли понять — как это еще существуют люди, настолько ослепленные в своей греховности, что помышляют о веселье и наслаждении, когда пламя божьего гнева вот-вот покарает их.
Дочь мадам Бломгрен, хозяйки клуба, впервые пришла на эти чтения, и с ней, видно, дело обстояло неладно. Посреди проповеди она вдруг с воплями упала на скамью и принялась громко рыдать.
Вероятно, в нее вселился злой дух — так во всяком случае решило большинство присутствующих. Однако, когда пастор сказал ей несколько строгих слов, злой дух покинул ее, и она затихла.
После первой встречи с пастором Констансе ходила целый день как в полусне. Мать даже давала ей несколько раз портвейна, чтобы подбодрить ее. Мадам Бломгрен нисколько не удивилась, узнав, что одолжить столы и скамейки у пастора оказалось совершенно невозможным, — этого она ожидала. Зато ее очень встревожило состояние Констансе, и она решительно запретила ей снова идти к пастору. Констансе не возражала матери, казалось, она подчинилась.
Но на следующий день рано утром она тайком ушла из дому и явилась одной из первых в церковь. Как только пастор заговорил, Констансе подняла на него горящие глаза и стала жадно ловить каждое его слово.
Но выдержать проповедь Мортена Крусе оказалось свыше ее сил: она была раздавлена тяжестью своих грехов, которые он все, оказывается, знал, и зарыдала в голос. Ей пришлось судорожно вцепиться в руку своей соседки, чтобы не упасть.
Все смотрели на нее с участием. Случалось, что новички вели себя так, но потом с ними уже никогда это не повторялось, — пастор терпеть не мог истерик. Верующие могли, конечно, плакать, но только тихо, а псалмы они должны были петь радостными, звонкими голосами.
Констансе тоже успокоилась после того, как пастор сказал ей несколько слов. Но дома, когда мадам Бломгрен начала было ее ругать, она воскликнула: