Когда рюкзак у него бывал полон рыбы, она почему-то начинала ему казаться непомерно тяжелой, тогда он подходил к какому-нибудь дому, где еще горел свет, стучал в окно, а как только окно открывали, бросал вовнутрь одну или несколько рыбин. Чаще всего он исчезал потом с такой быстротой, что уже не слышал слов благодарности.
Она видела, как он сбегает вниз по скалам в специально приспособленных для того ботинках, сбегает, не сдерживая шага, без страха оступиться, точно серны, которых он так часто выслеживал и стрелял.
Это был очень странный человек, весьма любимый женщинами, быть может, именно потому, что он редко баловал их своим вниманием и лишь время от времени влезал к какой-нибудь в окно,— а окна всегда стояли для него открытыми.
Амариллис Лугоцвет припоминала, что, кажется, у Розалии Прозрачной был когда-то роман с этим человеком. Потом он женился на чужанке, однако Розалия, вопреки своему обыкновению, не наложила на него руки. Альпинокс как-то упоминал об этом обстоятельстве — оно его удивило. Эта история, видимо, относилась к тем немногим тайнам Розалии, которые она считала важным сохранить. Ибо от нее так никто и не узнал, как случилось, что она отпустила его подобру-поздорову. Амариллис Лугоцвет втайне сомневалась в том, что россказни, соединявшие этого человека и Розалию Прозрачную обычной любовной связью, вообще соответствуют истине.
Меж тем как она вызывала в памяти все эти подробности, она тихо присела возле умирающего и попыталась положить его голову к себе на колени, что сумела сделать, не причинив ему дополнительной боли. И вдруг она почувствовала, что меняется сама, что вновь обретает свое прекрасное, вечно юное лицо, которое попеременно могло казаться лицом матери, жены и дочери этого человека, и она принялась делать все, что успокаивает и облегчает страдания.
Руки ее была сухими и прохладными, и она откинула волосы с его лица, исполненного смертной тоски и муки. И тогда заметила, что он ее узнал. Не ее, Амариллис Лугоцвет, а свою мать, которой уже не было в живых, свою жену, которой причинил столько тревог, и прежде всего дочь, которая была похожа на него, но лишена его резкости и дикости, светловолосая, как мать, только с темными глазами, сызмальства умевшими распознавать следы зверей.
Амариллис Лугоцвет не хотела слишком долго показывать ему в своем лице все эти образы, ибо как бы ни утоляли они поначалу его тоску, вскоре они сделали бы его предсмертные муки еще горше, и поскольку старый амариллий у нее кончился, а новый еще не настоялся, она достала пустой флакончик и поднесла его к носу умирающего, не для того, чтобы он понюхал— этого он уже сделать не мог — а чтобы оставшийся там легкий запале смешался с его слабеющим дыханием и оказал хотя бы то малое действие, которое еще был в силах оказать.
И правда, жалобные стоны постепенно перестали вырываться из его груди, все менее заметно вздымавшейся и опускавшейся, и Амариллис Лугоцвет поняла, что конец уже недалек, но при всем своем щедром на помощь могуществе вдруг ощутила страх, словно никак не могла вспомнить что-то очень важное. Словно теперь надо было сделать нечто такое, чего люди вправе от нее требовать, но вот беда — она просто-напросто не помнила, чего именно от нее ждут.
Потом она почувствовала, как по телу человека прошла последняя судорога, как оно вздыбилось — насколько позволял давивший его ствол, а потом стало медленно вытягиваться, и она все ждала, что сейчас что-то сделает, но вместо того вдруг сама потеряла сознание.
День уже клонился к вечеру и стадо довольно холодно, когда Амариллис Лугоцвет очнулась от странного оцепенения, которое обмороком не назовешь. Она сидела в той же позе, что и раньше, только теперь на коленях у нее покоилась голова мертвеца, но она совершенно не помнила, что произошло в последние часы.
Ее знобило, и она попыталась снять со своих колен его голову и опустить обратно на землю. В эту минуту откуда-то издалека до нее донеслись голоса,— это перекликались люди, явно кого-то искавшие, и она поняла кого — его покойника.
Амариллис Лугоцвет не хотела, чтобы ее застали рядом с погибшим, поэтому она быстро поднялась и спряталась в чаще, чуть поодаль Прошло совсем немного времени и она услыхала, как подошли трое мужчин, оглядывая все вокруг, и когда заметили мертвеца, то сперва онемели от изумления, а потом, выражая это изумление вслух, заговорили все разом, стараясь перекричать друг друга.
Им казалось невероятным, что этот человек — они называли его Тони —лежал мертвый под деревом, которое, по-видимому, сам и повалил. А кто же иной мог его повалить? Но с каких это пор Тони валил деревья, которые ему не принадлежали? Зачем ему понадобились дрова? А может быть, деревья были для него таким же общим добром, как дичь или рыба? Добром, но не имуществом, которое отдельные люди ухитрялись в изобилии присвоить себе, хотя оно принадлежало всем.
Амариллис Лугоцвет прислушивалась к разговору людей с нарастающим удавлением. В самом деле, каким образом этот человек угодил под дерево? На секунду у нее мелькнула мысль о Розалии Прозрачной. Не ее ли рук это дело? Запоздалая месть? Не потом она эту мысль отбросила. После стольких лет? И почему тогда здесь, на этом месте, оно ведь далековато от владений лесных дев,
В гибели этого человека кроется что-то загадочное, и Амариллис Лугоцвет решила непременно исследовать обстоятельства его смерти, пусть это будет длиться годы,— Когда-нибудь она узнает правду. Даже если ей понадобится ради этого вновь обострить все свои чувства и опять с такою же ясностью видеть минувшее и грядущее, как она умела когда-то.
Последний день октября был настолько теплый, что Амариллис Лугоцвет приметила в озере нескольких пловцов. Всем предсказателям на удивленье, хорошая погода упорно держалась, и дни стояли такие впечатляюще яркие, что каждый из них казался последним, прощальным днем перед вторжением зимы. Оптимисты из местных жителей пользовались погожими днями вовсю и пока что оставляли свои лодки и плоскодонки болтаться на привязи у берега, вместо того чтобы спрятать их на зиму в лодочные сараи, как делали обычно. И когда у них только находилось время, они переправлялись на этих лодках через озеро на большой луг, откуда вечерами доносились их песни и веселые крики.
Веселье воцарилось еще во время сбора урожая,— казалось, чужане вовсе не разделяют того тревожного ожидания необычайных событий, которое повергло долговечные существа в столь глубокую задумчивость. Наоборот, на них нахлынуло какое-то радостное возбуждение, оно смывало прочь все мысли о возможных несчастьях, растворяло их в пиве и бурной веселости. Даже смерть Тони не слишком омрачила им настроение, хотя ее усиленно обсуждали, пусть только потому, что благодаря теплой погоде люди чаще общались друг с другом. Слухи о его гибели за короткое время разрослись в легенды, а рассказы о его жизни и повадках передавались из уст в уста подобно старинным преданиям.
*
В ночь на Всех святых внезапно, без всяких предвестий, пошел снег. Он сыпал и сыпал на цветы, посаженные на могилах и благодаря долгому лету являвшие невиданное буйство красок,— теперь снежный покров мягко приминал все это великолепие к земле.
В то утро, с момента пробуждения, к Амариллис Лугоцвет начала возвращаться память о давно минувшем. Она встала и, выглянув в окно, вдруг с легкостью прочитала знаки, оставленные птичьими лапами на свежем снегу. И на сей раз не потребовался даже излюбленный ею крепкий кофе, чтобы придать всем ее чувствам ту необычайную обостренность, без которой нельзя было начать приготовления к великому сборищу в ночь между Днем всех святых и Днем поминовения, как уже с давних пор, хотя и не от века, назывались эти дни.
Целый день, не беря в рот ни крошки, она провозилась с травами, грибами и кореньями, которые собирала в течение всего затянувшегося бабьего лета, помещала все то, что созрело и годилось к употреблению, во флаконы и горшочки, толкла порошки, засыпала их в крошечные коробочки и на всех ставила знак, для прочих непонятный, хотя вряд ли можно было предположить, что кто-нибудь воспользуется этими порошками во зло.
И уже с самого утра лицо ее стало преображаться, становясь и старым и юным, и красивым и безобразным, по мере того как в нем, в той или иной форме, отражались тысячелетия его существования. Это было уже отнюдь не лицо зимней затворницы и не то, каким она хотела произвести впечатление на Альпинокса или понравиться фон Вассерталю, нет, оно скорее походило на лик, который зрел над собою умирающий Тони, но было еще более чеканным, дочти величественным, с тенью жестокости, — потребовалось немало времени, чтобы эта тень вновь пала на ее черты, ведь ее лицо от века к веку становилось все добрее и давно сбросило с себя, за ненадобностью, эту тень. Вскоре ей пришлось волей-неволей наколдовать себе вместо «дирндля» нехитрое древнее одеяние, в котором она против ожидания, сразу почувствовала себя удобно и просто, хотя оно во всем отличалось от платья, к которому она так привыкла за последнее время.