— Слушаю.
В трубке послышался неуверенный голос Антека Кузьнара.
— Пан профессор?[5]
— Да, я слушаю, — повторил Моравецкий, преодолевая ощущение смертельной усталости.
— Простите, что так поздно. Я сейчас у Стефана Свенцкого. Вы уже знаете, что случилось?
Моравецкий только головой мотнул: он не мог выговорить ни слова.
— Алло! — с беспокойством взывал Кузьнар. — Пан профессор!
— Да, да, я слушаю.
— Собственно, об этом по телефону неудобно. Мы хотели бы поговорить с вами завтра после уроков. Хорошо?
Моравецкий не отвечал.
— Алло! — опять крикнул Антек.
— Не знаю, буду ли я завтра в школе, — прошептал Моравецкий в трубку, заслоняя рот рукой.
— Как так? Ведь завтра среда, у вас урок в нашем классе.
— Ну, хорошо, — все так же тихо сказал Моравецкий.
В трубке наступило подозрительное молчание, потом зашептались два голоса: видимо, Кузьнар сговаривался со Свенцким.
— Алло, пан профессор, — крикнул он через минуту. — Значит, решено? Завтра после всех уроков?
— Да, да. Покойной ночи… Да, покойной ночи, — бормотал Моравецкий, кладя трубку.
Он вернулся на кухню и стал около Кристины. «Нет, разве это можно вынести!» Он вытер платком лоб и шею. Казалось, по ошибке, по какому-то ужасному недоразумению на него надели ярмо, в котором он должен будет влачить все грядущие дни. «Загнанная лошадь», — подумал он и улыбнулся Кристине.
— Бедняга, — сказала она. — Бедный ты мой большой ребенок!
1
Павел Чиж вышел из трамвая на площади Дзержинского. Остановившись со своим чемоданом в нескольких шагах от памятника, он, несмотря на поздний час, долго рассматривал каменную фигуру на пьедестале. Дзержинский здесь напоминал какого-то гетмана, как будто — Чарнецкого. А Павлу хотелось бы увидеть его в простой форме чекиста и в тот момент, когда Дзержинский во время эсеровского мятежа один, безоружный, появился среди вооруженных заговорщиков.
Он пытался увидеть его лицо, но оно было скрыто в вечернем мраке. Рассеянные огни фонарей освещали только величественную фигуру. Дзержинский показался Павлу таким одиноким на этой огромной пустынной площади, среди белеющих в темноте зданий и высоких фонарей.
Бросив последний взгляд на памятник, Павел зашагал дальше, таща свой чемодан. Электоральная улица, должно быть, уже где-то недалеко. Павел вдруг с раздражением подумал, что он уже добрых два часа бродит по улицам и каждый прохожий, конечно, узнает в нем провинциала, растерявшегося в большом городе.
Но через мгновение он гордо улыбнулся: ну и что же — а все-таки он уже здесь, в столице! Он даже засмеялся громко, вспомнив свой город П., квартиру на Бруковой, постоянные ссоры с сестрой и зятем.
Надвинув шапку на глаза, он миновал еще два дома. На матовом стекле фонарика с номером прочел название улицы: Электоральная.
Кузьнар жил еще на несколько домов дальше. Теперь, когда Павел был почти у цели, он вдруг забеспокоился: найдется ли еще у дяди место для него? Правда, на его письмо Кузьнар ответил достаточно ясно: «Приезжай. Если тебе здесь понравится, останешься, а нас ты ничуть не стеснишь».
Михала Кузьнара, двоюродного брата своей матери, Павел видел только два-три раза в жизни. Кузьнар был не столько настоящим, осязаемым дядей, сколько героем неисчерпаемых семейных преданий. Он уже много лет жил и работал в Варшаве, а в П. наезжал редко. Быть может, именно потому семья Чижей питала к этому родственнику такое уважение. Каким-то он окажется при близком знакомстве, этот Михал Кузьнар, дядя Михал? Павел помнил, что у него густые брови и громкий голос и что он здорово ругал пилсудчиков. Он приезжал незадолго до войны. Павлу было тогда не то семь, не то восемь лет. Забившись в угол, он наблюдал оттуда за этим коренастым мужчиной с большой круглой головой, который, обращаясь к его отцу, называл его «человече». Павел увидел его снова только через шесть лет: вскоре после освобождения Польши Кузьнар приехал в П. Посидел у них часок, то и дело поглядывая на фотографию родителей Павла, снятых после венца. Говорил мало и все барабанил по столу короткими пальцами. После его ухода Павел подслушал разговор сестры с зятем. Зять сказал: — А этот ваш Кузьнар, видно, не высоко залетел. — Должно быть, они с Кузьнаром не понравились друг другу — и, может, поэтому Павел чувствовал симпатию к Кузьнару: мужа сестры он называл мысленно «хамом и оппортунистом». У Кузьнара были проницательные глаза под широкими бровями, большая голова с невысоким лбом и кудрявым, как у юноши, но уже седеющим чубом. Он чем-то напомнил Павлу советский танк «Т-34» и сразу понравился ему. Когда Павел сказал это сестре, зять, пожимая плечами, буркнул: — Такие танки годны только на лом. Старый инвалид! — И махнул рукой. А Павел в ярости подумал: «Погоди, этот инвалид себя еще покажет!»
2
На кусочке картона, вставленном в никелевую рамку у дверного звонка, было написано на машинке: «Михал Кузьнар». Павел поставил чемодан на площадку. На минуту его охватило то чувство, какое всегда испытывает перед чужой дверью пришелец, не знающий, как его встретят. Дрогнуло сердце, и он облизал пересохшие губы. Да, это здесь. Вот она, дверь, за которой ему предстоит отныне каждый день засыпать и пробуждаться. Он вдруг подумал о сестре, о ее муже, которого терпеть не мог, вспомнил Бруковую, их квартиру на четвертом этаже… висевшую над диваном фотографию, на которой мать в белой фате и черноусый отец смотрели куда-то в пространство с ясным спокойствием беспристрастных и мудрых наблюдателей, навеки освободившихся от всех страданий и желаний. После их смерти маленький Павел долго воображал, что так они смотрят на него с высоты, из какого-то иного мира. Разумеется, он давно уже не верил в загробную жизнь. Но сейчас, стоя перед дверью Кузьнара, он вдруг затосковал по тому неподвижному взгляду двух пар глаз, который он ощущал на себе целых двадцать лет.
— Бронка! Бронка! — услышал он за дверью чей-то грохочущий бас. — Принеси-ка полотенце!
Павел навострил уши. Из квартиры доносился плеск воды и кто-то фыркал, как лошадь.
— Сколько раз я тебе говорила, папа, чтобы ты не мылся в кухне! — раздался звонкий голос из дальней комнаты.
— Ты меня не учи, сопля! Давай полотенце!
За дверью поднялась суета. Звонкий голос послышался ближе:
— Вот я скажу Антеку! Честное слово, скажу! Разве для того тебе государство дало квартиру с ванной, чтобы ты мылся в кухне?
— Бронка, сказано тебе — дай полотенце! — рявкнул мужской голос. — Не все равно государству, где я моюсь?
— Нет. Это некультурно! Пусть только вернется Антек — сразу ему расскажу, так и знай!
— Ничего ты, коза, не расскажешь! — с беспокойством пробурчал бас, и опять послышалось фырканье.
Павел прикусил губу, с трудом удерживаясь от смеха. Плеска воды уже не было слышно, в квартире наступила тишина. Он нажал кнопку звонка и стал прямо против двери. Подождал немного и позвонил вторично.
— Бронка! Эй, Бронка! — загремел тот же бас. — Антек звонит, открой!
Из кухни кто-то выбежал, тяжело ступая. Павел уловил заискивающий шопот, как будто бас уговаривал кого-то, а затем входная дверь открылась, высунулась подстриженная кудрявая челка, а из-под нее на Павла удивленно глянули темные глаза.
— Вы к кому?
— К товарищу Кузьнару.
Девушка с любопытством оглядела Павла. Он снял кепку и, войдя, поставил на пол чемодан.
— К отцу? — переспросила девушка, поднимая тонкие брови над круглыми глазами.
— Я — Павел Чиж, — отрекомендовался Павел. — Приехал из П. Я писал товарищу Кузьнару.
Девушка была в теннисных туфлях на босу ногу и зетемповской рубашке без галстука.
— Бронка! — крикнул голос из-за двери. — Это Павéлек Чиж. Веди его в комнату, я сейчас выйду.
Павел ощутил в своей руке маленькую, но крепкую руку Бронки.
«Ой-ой, какая же у нее хватка!» — подумал он. Девушка рассмеялась и так тряхнула головой, что черные кудряшки свесились ей на глаза.
— Раздевайся, — сказала она. — Сейчас подам чай.
Павел очутился в комнате, посреди которой стояли овальный стол и стулья, а у стены — высокая дубовая кровать. Здесь все сверкало чистотой, но комната имела нежилой вид. Свет лампы, на которой не было абажура, отражался в натертом до блеска паркете. Над кроватью висела фотография женщины с косами вокруг головы. «Наверное, его жена, — подумал Павел. — Она ведь умерла в Германии, немцы угнали ее туда на работу… Где я буду спать?» Он подошел к окну. Напротив высились еще одетые лесами новые дома. Двора не было, внизу, как неподвижная поверхность пруда, поблескивала известка. Между не убранными еще грудами щебенки и пустотелого кирпича тянулись дощатые настилы и стояли навесы, укрывавшие бревна от дождя; но на площадке уже вырос дом, и в окнах его горели огни, мерцая сквозь просветы между лесами.