— Хочешь знать, что для меня лично 6 этой истории более всего обидно? Получается, ты вроде бы как самому себе измерил. Никогда за тобой никакой «химии» не было, а тут...
— Да, этого мне не простят. Ладно. Пусть снимают с бурмастеров. Виноват — значит, отвечать должен.
— У тебя же столько сейчас забот... Твоих забот. Забот твоей бригады. Год-то ведь только начался! Ты мне лучше вот что скажи, Васильич: каковы твои ближайшие планы?
— И ближние, и дальние одни, — твердо сказал Китаев. — Работать. Дать за год сто тысяч.
— Это другой разговор...
— Ладно. Пойду на буровую. Черт, дурацкое состояние: знаешь, что сейчас, сию минуту сделать ничего не можешь, а надеяться все же не перестаешь...
К вечеру следующего дня Усольцев отправил Китаева домой:
— Передохни немного. Завтра приедешь. А до утра я тут посижу.
Китаев заупрямился, но Усольцев был неумолим:
— Хватит! Никаких дискуссий. И этого с собой забери... наблюдателя из Москвы.
— Это он колпаки тебе простить не может, — ухмыльнулся Китаев, когда мы выбрались на бетонку.
— Какие колпаки?
— Помнишь, ты написал, как он к нам на буровую приехал? Ну, еще там про его «уазик» было, что на нем волговские колпаки на колесах сверкали...
— Ну и что?
— А то. Вроде как ты барином его выставил.
— Вот уж не думал. Но вообще... В этом что-то есть. Любит Александр Викторович маленько покрасоваться. Да и покуражиться.
— Самолюбив он капитально. Ты не знаешь, а я-то с института его знаю. Упрямый он. И умеет своего добиваться.
— Но умеет не только потому, что упрямый, — сказал я. — А еще и потому, что умеет.
— Блестящий инженер, да-а... Как он с нашей аварией раскрутился! Я вообще-то тоже такое решение принял... Но пока сижу, думаю... А он: раз! раз! — и все.
Было уже темно, и ехали мы как в туннеле, своды которого обозначались светом фар, только в конце туннеля не было света, потому что у туннеля не было конца. Начало — начало было. Обочь дороги слева мелькнул на мгновение столбик с красной табличкой: «N# 200. Здесь комсомольско-молодежная бригада Степана Повха...»
— Васильич... — сказал я. — Вот что еще хочу я у тебя спросить...
Китаев молчал, притаившись, и я подумал даже, что он задремал, убаюканный мерным покачиванием машины на стыках бетонных плит. Что я хочу спросить? что? Предположим, что вы просыпаетесь осенним утром, смотрите в окно — а листья уже облетели, и стала видна река и потемневшие стога на том берегу, но разве дано нам узнать, кто, когда и зачем договорился называть дерево деревом, небо небом, а воду водою? Что я хочу узнать? что? В слова можно облечь действия или поступки, но мотивы, их вызвавшие? зыбкие предвестники чувств, породивших то или другое решение?
— Чё притих? — проворчал Китаев. — Спрашивай.
— Что за история была тут у тебя осенью? Когда из бригады уходить ты собрался... Да и уходил вроде бы на две, что ли, недели... Почему?
— Видишь ли... — замялся Китаев. — Объяснение тут найти можно. Даже не одно объяснение... Но... Ладно. Слушай. Восемь месяцев — восемь месяцев! две трети года — мы с Лёвиным и Громовым шли нога в ногу. Уезжаю в отпуск. К родителям, в Куйбышев. Да неладно на душе! Короче, две недели я не отгулял, вернулся. Ну, как чувствовал: сорвались мои. А этих и след простыл — не догнать. Начинаю узнавать, в чем дело. Авария? Нет, аварий не было. Работали плохо? Нет, работали хорошо. Когда давали работать. Я к Хлюпину. Так и так, Валентин Иванович, решили вы, значит, бригаду мою в жертву принести. А он: не обижайся, Васильич, сам понимаешь, что под такие объемы мы не можем всем дать одинаковое обеспечение... Ну да, в том году три наши бригады на сто тысяч шли. Не можем... Да я-то понимаю... А бригада? Они-то чем виноваты, что вы не можете? Ну, я и психанул: а-а, ладно! Тут как раз дочка у меня родилась, Катька. Думаю, вот и замечательно — потетешкаюсь с дочкой в свое удовольствие... А охолонулся когда — все, другое понял. Понял, что ребят своих обидел. Крепко обидел. Да и дело свое... Еще ведь три месяца до конца года оставалось...
Все было так, но и это было не все.
Усталость, обида, горечь неисполненных надежд. Метры, квадраты, объемы. Сокровенные желания и социалистические обязательства. Вера в себя и вера в товарищей. Все это рядом. Все это вместе. Все неразрывно... Про этих людей я давно знал, что они не умеют и уже никогда не научатся отделять себя от дела, которым живут...
Предположим, что...
Дрогнули за окном зыбкие тени. Мелькнул и исчез протяжный свет фонаря. Потом на белесом экране слегка подтаявшего окна появилось неровное зеленоватое пятно, и в полынью обнажившегося стекла вплыла или, немного покачиваясь, вошла тусклая громада жилого дома, и пять желтых прерывистых строчек, обозначавших окна, кажется, складывались в знакомые слова, но я не успел или не сумел их прочитать: стекло опять затягивала матовая пленка, свет проливался на подоконники, и буквы стекали, расплывались...
— Ко мне зайдем? — предложил Китаев.
— Да куда тебе, Васильич, гостей принимать. Поди, только и мечтаешь, как до подушки башку донести.
— Чаю-то попить все равно надо. А главное — ты ж Катьку мою еще не видел. Не видел? То-то.
В квартире было пусто и необжито, и все же это был дом. Посреди комнаты стоял, шмыгая носом, облепленный снегом мальчуган, только что извлеченный из дворовой хоккейной коробки, и поглядывал на мать огромными глазами. Нина, жена Китаева, тихонько вздыхала: «Сережа... Ну, Серега...» — а Китаев сидел в кресле, осторожно придерживал дочку, примостившуюся меж колен, и повторял:
— Что же ты. Катя? Не хочешь стоять прямо? Не хочешь? А надо стоять прямо...
И еще, и еще повторял:
— Надо идти прямо. Надо идти прямо.
В тот год не довелось мне больше побывать в Нижневартовске, но в Тюмени я провел несколько душных летних дней. Мне хотелось уехать на Ямал, на мыс Харасавэй, там разворачивала свои порядки Карская нефтегазоразведочная экспедиция — в нее-то я и нанимался на должность помощника бурильщика третьего разряда, иначе говоря, бурового рабочего. Дело оказалось довольно хлопотное: помимо всего прочего необходимо было пройти придирчивую медкомиссию, да и с другими бумагами хватало забот, во когда бумажная суета отхлынула, растаяла позади и предстояло лишь дождаться решения экспедиционного начальства, дни стали на редкость длинными и томительными. Я слонялся по жарким и пыльным улицам; Тюмень в ту пору едва начала привыкать к званию нефтяной столицы и затеивала осторожное, нерешительное переустройство старого дремотного купеческого городка. Рядом с гулкой центральной площадью, где выстроились в строгое каре обком и облисполком, главк и почтамт, уходили к реке горбатые улочки с высыхающими липами и черными деревянными домами с потемневшей резьбой окон — здесь тишина нарушалась лишь вялым и сытым собачьим лаем да шипением патефона. В маленькой картинной галерее висел «Мостик» Коровина и «Купальщица» Кустодиева, мимо которой, стыдливо пряча лица, пробегали пионерки, за «Крымским пейзажем» Кузнецова следовала сомовская «Женщина у окна». Два портрета, висевшие рядом, были подписаны почти одинаково: «Неизвестный художник первой половины XIX века. Портрет Блудова» и «Неизвестный художник первой половины XIX века. Портрет Блудовой», — господи, да кто же такие Блудовы и кто бы знал о них, если бы не «неизвестный художник»? Подолгу сидел я в прохладном зале областной библиотеки, читая подряд и про приключения Тома Джонса Найденыша, и про последнее лето генерала Серпилина, и вот эти стихи: «О, нашей жизни скудная основа, куда как беден радости язык! Все было встарь, все повторится снова, и сладок нам лишь узнаванья миг...» Попалась мне на глаза изданная в Стокгольме в 1948-м и переведенная в Москве в 1965-м монография Оскара Рейтерсверда о Клоде Моне; я разглядывал давно знакомые репродукции и вчитывался в незнакомые прежде письма художника: «С позавчерашнего дня у меня нет ни одного су, а в кредит больше не дают ни у мясника, ни у булочника. Хотя я и верю в будущее, но, как видите, мое настоящее очень тяжело. Не сможете ли вы срочно выслать мне двадцать франков?» К той поре уже были написаны картины, за которые потом будут платить тысячи и миллионы. Но пока... «У нас в доме нет ни одного су, чтобы мы могли хотя бы поддержать огонь в очага. В довершение всего жена моя нездорова и нуждается в уходе; она, как вы, вероятно, знаете, родила мне прекрасного мальчишку. Не можете ли вы одолжить мне два-три луидора или хотя бы один? Я пробегал вчера весь день, но не смог добыть ни сантима...» Нет, не нашлось ни луидора, ни су, ни сантима, жена тихо угасла, и в. конце своей долгой жизни знаменитый и одинокий Моне напишет: «Сегодня более чем когда-либо я вижу, насколько противоестественен тот незаслуженный успех, который выпал на мою долю. Я всегда стремился достигнуть лучшего, но возраст и неудачи истощили мои силы. Не сомневаюсь, что вы найдете мои полотна совершенными. Я знаю, что, когда я их выставлю, они принесут мне большой успех, но мне это безразлично, поскольку сам я считаю их плохими...» Мир двигался, мир менялся, и он по-прежнему хотел постичь его в этом неостановимом движении; в памяти моей теплилась сладкая горечь осенних костров, и тени товарищей по студенческим играм вновь обретали плоть, и опять звучал наш залихватский гимн — нет, не «Гаудеамус», а совсем другая песня, конца которой, кажется, никто из вас не знал: «Но спор в Кейптауне решает браунинг...» — и чудилось, стоит сделать совсем незаметное, крохотное усилие для того, чтобы очутиться рядом. «По несчастью или к счастью, истина проста: никогда не возвращайся в прежние места. Даже если пепелище выглядит вполне, не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне...»