— Послушайте, Кэтрин, — я встал, оперся о камин и изумленно уставился на мерцающий огонь очага, — отчаяние — дикий выносливый конь. Вы повисли на его гриве, и он уносит вас в долгий, мучительный путь. Довольно об этом, и успокойтесь, ради бога. Вы не знаете меня так, как я себя сам знаю. Мне нужен тенистый уединенный уголок, и я найду его. Вам и Джону Саймону место на особо высоких вершинах. Для моих легких воздух там слишком холоден. С Джоном Саймоном покончено. Движение, которым он руководил, разбито вдребезги. Никто пальцем о палец не ударит, чтобы помочь ему. Так стисните покрепче зубы и забудьте о нем! У вас достаточно долгий опыт скорби, вам это нетрудно будет.
— С моей скорбью действительно покончено. Я уже не молчальница. Я на все буду отвечать, и так громко, как только могу, а вы будете помогать мне в этом. Сегодня ночью, в половине двенадцатого, после того как пройдут последние патрули, сюда явятся Эдди Парр, братья Хэмпфрейс и трое других. У них имеется план, как заполучить Джона Саймона живым из Тодбори. Вы им поможете. У них есть вопросы по поводу тюремного замка, им нужно выяснить кое — что из того, чего они пока еще не знают. Вы — единственный, кто может помочь им в этом деле.
— Кэтрин! Я говорю вам это со всей серьезностью, на какую способен, — сказал я, и мой голос зазвучал торжественно, как удар по могильной плите, — вы не можете рассчитывать на меня. Во мне нет ничего, на что я сам мог бы опереться. Я даже своим собственным зубам не верю и не знаю, смогу ли я впиться ими в то, во что нужно, и тогда, когда нужно. В эту минуту во мне живет только одно чувство: я рад, что мне не придется сейчас умереть. А мои чувства к Джону Саймону пока все еще черная онемевшая ссадина. Когда вернется чувствительность, будет чертовски больно. Но мое сердце и нервы иссечены в мочалу. Даже если бы чудо какое — нибудь совершилось, то и тогда я не в силах был бы пальцем шевельнуть во спасение Джона Саймона.
— И все — таки вы ему поможете, обязательно поможете! Ведь вы совершенно переродились, арфист.
— О боже'..
Я только собрался было разразиться новым взрывом бурных протестов, как в дверь постучали. Я шумно вздохнул и оцепенел от ужаса. Слова Кэтрин хлестнули меня гораздо больнее, чем я мог вообразить.
— Вы как привидение, — сказала она. — Это же не Тодбори. Вы на свободе. Во всяком случае, вам кажется, что вы свободны, а для начала и это хорошо.
Кэтрин отперла дверь. Вошла Феба, высокая девушка- служанка. Я вспомнил, что она дружила с Уильфи Баньо- ном, и подумал, что при виде меня она разразится потоком слез, потому что я жив, а Уилфи помер. Но она стала разглядывать меня со спокойной настойчивостью, как будто я для нее — источник интересного материала для размышлений. Вокруг нее, как и вокруг Кэтрин, нависала все та же смущающая меня атмосфера хладнокровной решимости. Я же готовился принять на себя целый ливень трогательных чувств. Поэтому не по душе мне было это холодное равнодушие.
— Вы изменились арфист, но не очень, — сказала Феба в раздумье, как бы держа прямо перед своим мысленным взглядом мой портрет во весь рост, на котором я изображен полускелетом или даже покойником, отошедшим в лучший мир. Губы ее слегка дрожали, точно она не решалась поподробнее высказаться об этом портрете.
— А как же Джон Саймон? — спросила она.
— Да вы же сами знаете.
— Так — то… А у меня есть к вам поручение.
— От кого?
— От самого Пенбори.
— А я думал, что его уже нет в живых или что он, во всяком случае, при смерти.
— Он и был близок к этому. Казалось, что его уж больше ничего не интересует. И все — таки он снова вернулся к жизни. Забавно видеть, как это происходит с людьми, в особенности с некоторыми.
— Нет, не хочу я видеть его. Мне бы собрать небольшой запас продовольствия, попрощаться с знакомыми и, ориентируясь на Полярную звезду, — поскорее марш домой, грызть кору любого дерева, только бы оно отбило у меня всякие воспоминания.
— Пенбори знает, что вы вернулись. Ему доложили об этом через пять минут после того, как вы появились в Мунли. У него, по — видимому, большая слабость к вам.
— Говорят, что даже крокодилы любят пролить слезу над своей жертвой, прежде чем проглотить ее. Когда же Пенбори хотел бы видеть меня?
— Сегодня.
— Что ему так не терпится? Разве смерть так громко стучится к нему? А нельзя ли отложить это на завтра?
— Пенбори теперь не верит в завтрашний день. Сердце у него ослабело. Лучше пойдите и повидайте его. Ходят слухи, что ему пришлось здорово поскандалить, раньше чем удалось добиться вашего освобождения. Вы ничего не потеряете от встречи с ним.
— Ладно. Пойду.
Я взял шляпу со стоявшего в углу стула. В эту минуту я был твердо уверен, что больше не увижу ни Кэтрин, ни ее домика.
— Прощайте! — произнес я.
— До полуночи! — откликнулась Кэтрин.
Я ушел, не сказав больше ни слова. Когда я вышел на главную улицу Мунли, некоторые из фургонов, скопившиеся там в начале дня, все еще оставались на прежнем месте. Мужчины и женщины размахивали фонарями и выкрикивали какие — то распоряжения, казавшиеся и мне и им одинаково бессмысленными. Некоторые из фургонов были разгружены, а мебель и другие предметы снесены в пустые дома. В полном разгаре была ожесточенная и шумная перебранка между двумя переселенцами, претендующими на один и тот же дом. Стихла она лишь после того, как на противоположном тротуаре появился солдатский патруль, невозмутимо шагавший взад и вперед по улице. В густой тени боковых аллей я заметил и другие группы солдат.
К пенборовскому особняку я подошел с черного хода, которым мне уже и раньше приходилось пользоваться. Долго никто не откликался. В доме было освещено всего несколько окон. Под холмом, на котором я стоял, в Мунли, по — видимому, только что пробили летки, и мощные языки красного и синего пламени заметались над восточной частью поселка. Сюда, на откос, на котором я находился, их чад доносился слабо.
Наконец дверь отперли. Передо мной оказался старик дворецкий Джабец. Он изменился в лице, нижняя губа отвисла от удивления. По — видимому, то, что я был на волосок от виселицы, либо очень подняло, либо очень унизило меня в глазах Джабеца, и он уже не мог держать себя со мной так же запросто, как в былые дни. Когда он ввел меня на кухню, где нас ждала чопорная престарелая кухарка, с которой мне уже и раньше приходилось встречаться, на лице его едва обозначилась беспокойная улыбка, подвешенная настолько свободно, чтобы в случае необходимости мгновенно убрать ее, — и все с таким видом, будто ее обладателю взбрело в голову оказать светский прием ряженой обезьяне. Я получил оловянную кружку крепкого эля с бархатистой и прохладной, как мрамор, пеной. Пока Джабец ходил в другую часть дома, чтобы выяснить, как поступить со мной, кухарка усиленно потчевала меня кексом. Я нисколько не старался быть любезным, так как здешняя атмосфера показалась мне напряженной и неприязненной. Я сидел на скамейке, опираясь спиной на массивный темно — коричневый буфет, и сосредоточенно жевал.
Джабец вернулся и пригласил меня следовать за ним.
— Джабец, — сказал я ему, — мне очень жаль, что вы так и не получили места эконома у Плиммона.
— Эконома у Плиммона?
— Ну — ну, не прикидывайтесь овечкой, вы прекрасно знаете, в чем дело. Ведь вы, говорят, сообщили Плиммону всякие интересные сведения обо мне, которые не очень — то пошли мне на пользу. Да если присмотреться, то и вам они, оказывается, не облегчили жизнь. Каждый из нас остался при своем: вы — дворецким, я — арфистом. Но мы живы, мил человек! И это главное!
— Не верьте этим сплетням, мистер Ли! Я ничего не сообщал о вас. Я не знаю ничего такого, что бросало бы на вас тень.
— Кого же это может остановить? Только неопытного простачка. А умный человек сфабрикует вам какие угодно улики. Послушали бы вы Лимюэла! Вот уж кто несомненно выйдет в люди. Ведь стоит только хозяину свистнуть — и он свезет на кладбище любую правду. Заведите — ка, братец, себе тоже тележку и ключ от кладбища — и выгода от этого вам будет немалая. Да что это вы так мрачны! Я вовсе не хочу обижать вас. Лгите обо мне, сколько вашей душеньке угодно, я даже не стану привлекать вас к ответственности за клевету. Представляю себе, что менее незлобивые люди, чем я, отнеслись бы к вам по — серьезному, были бы недовольны тем, что вы оборотень, и с удовольствием вывязали бы из вас бант для мрачного обелиска, который стоит на кладбище над могилой Пенбори — отца. Меня же занимает только одно: как бы мне уловить ритм происшествий, которые обрушиваются на мой череп в виде упорного колючего града. Когда — нибудь я все это сыграю на своей арфе и специально для этой пьесы окрашу струны в смоляно — черный цвет, да еще в нескольких местах перережу их.
Мы дошли до комнаты, где я уже однажды встретился с Пенбори в ту полночь, когда я исполнял для него колыбельные мелодии. Джабец втолкнул меня, а сам исчез. На этот раз в комнате не было темно, как тогда. Лампа с прикрученным фитилем бросала слабый свет из дальнего угла. В широких прямоугольниках оконных стекол то и дело отражались вспышки огненных языков над плавильными печами. Пенбори сидел в том же кресле, которое он занимал в ночь нашей первой встречи, несколько недель тому назад. Внешне он, казалось, очень сдал. Волосы его окончательно поседели. Выпуклые глаза казались бессонно — умными и все же не могли придать сколько — нибудь убедительной жизненности обрюзгшим и обесцвеченным чертам лица. Вся фигура какая — то настороженная, точно он с минуты на минуту ожидает приступа новой обессиливающей боли. Пенбори предложил мне кресло, и я сел. Заговорил он крайне медленно, одолевая слова с таким трудом, точно каждое из них — какой — то особый, оторванный от других мир мысли и усилий.