В субботу утром к пастору Крусе пришли побеседовать несколько человек. Он был встревожен их появлением, так как подозревал, что они кем-то подосланы, чтобы его испытать, — ведь так редко кто-нибудь из общины приходил к нему домой. Поэтому он принял только одного из них, того, кого знал лучше других, сурово его выслушал и, сказав несколько резких слов, отослал.
В воскресенье во время вечерней службы Мортен Крусе должен был читать проповедь в церкви. В субботу после обеда, когда он обдумывал эту проповедь, ему вдруг захотелось пойти на риск и повторить то, что он сказал во время библейских чтений, — но, конечно, не в таких сильных выражениях. Он решил хоть немного изменить каноническую форму проповеди и, главное, тон изложения — то есть заговорить на том языке, на котором разговаривали он сам и его прихожане. Риск был не так уж велик, потому что на такую обычную вечернюю службу, да еще в воскресенье, приходят примерно те же люди, что и на библейские чтения: верные старушки из Блосенборга да служанки, которым некуда деться в праздничный вечер. Мужчин бывает очень мало.
Но даже по дороге в церковь Мортен Крусе еще не был уверен, осмелится ли он осуществить свой замысел, и нервничал из-за своей нерешительности. Он столько раз в своей жизни сидел в ризнице, ожидая, пока пономарь скажет: «Запели последний стих», что давно перестал испытывать волнение, поднимаясь на кафедру.
Но сегодня все было иначе. Лишь только пономарь появился в дверях, Мортен вскочил с места. Ему показалось, что у пономаря какой-то странный вид. А когда Мортен прошел мимо него, тот поклонился подчеркнуто низко. Так во всяком случае почудилось Мортену. И Мортен подумал: «Уж не смеется ли он надо мной?»
Происходило это в конце зимы; и хотя в среднем приделе церкви горели газовые светильники, хоры оставались в полумраке. Когда Мортен Крусе шел к кафедре, он случайно поднял голову и обвел глазами церковь. На мгновение он замер, и люди заметили, что лицо пастора вдруг побагровело.
Большая церковь была полна народу.
Скамьи по обеим сторонам хоров и многочисленные ряды внизу, обычно полупустые, были сегодня до отказа заполнены людьми. На эту вечернюю службу пришло столько людей, сколько не собирается даже на заутреню в праздничные дни.
Пока он поднимался на кафедру, сжимая в руках молитвенник, он думал с упрямством: «Что им от меня надо? Неужели они пришли посмеяться надо мной?»
Но от этого предположения он все же вскоре отказался. Видимо, прихожан привело сюда нечто другое, чего он еще не знал. «Или… Уж не пришли ли они, чтобы…»
Но Мортену надо было начинать службу, и ему не хватило времени додумать свою мысль до конца. Когда молитва и текст священного писания были прочтены, Мортен Крусе начал проповедь.
Он не говорил и пяти минут — нет, даже пяти минут не прошло, как вдруг он сам почувствовал, что от его слов веет холодом и что холод этот охватывает всех присутствующих. Да, он чуть ли не видел, как разочарование волнами прокатилось по рядам, словно ветер по пшеничному полю. Прихожане как-то сникли, стали шептаться, напряжение ослабло, сменилось сонным равнодушием.
Крусе охватило отчаяние. В это мгновение он с необычайной ясностью осознал, что стоит на рубеже какого-то большого события. Неужели он не переступит этого рубежа? Неужели навсегда останется в числе тех, кто ничем не владеет?
Вчера вечером, обдумывая свою проповедь, он ведь сначала собирался хотя бы часть ее произнести на простонародном говоре. Эх, была не была! И крепко опершись о кафедру, он вдруг заговорил, не взвешивая слов, совсем другим тоном — не привычным пасторским, а резким, грубым, как говорят торговцы на рынке или матросы на корабле.
И в то же мгновение он полностью завладел вниманием прихожан.
До конца дней своих Мортен Крусе не забудет этой минуты. Он сразу вступил на верный путь. И хотя в тот вечер он еще очень слабо себе представлял, как далеко ведет этот путь, он все же понял, что вновь оказался среди тех, кто чем-то владеет — чем-то таким, что получше битком набитой товарами мелочной лавки.
Как только ему удалось преодолеть неловкость, он сам почувствовал, что обрел себя, что, изменив тон, поступил правильно. Люди, сидящие перед ним, были такими же, каким был бы он сам, если бы его не отдали сперва в латинскую школу, а потом на богословский факультет. Но за это время между ним и простыми людьми выросла стена, даже если он внутренне, в существе своем и остался таким же, как они. Лишь добровольно отказавшись от всего, что отделяло его от них и вернувшись к языку и образу мыслей народа, он смог завоевать их внимание и доверие.
Пастору Крусе удалось установить связь со своими прихожанами только тогда, когда они убедились, что он, сын старого Йоргена Крусе, не гнушается простым народом, из которого сам вышел, и не стесняется простонародного говора. Они ведь прекрасно знали, что они-то и есть простой народ, да они и не хотели быть ничем иным, ибо Иисус Христос и его двенадцать апостолов тоже были плоть от плоти простого народа.
Они не были бедняками и не чувствовали себя несчастными, а местное светское общество жило не настолько роскошно, чтобы это могло вызвать у них зависть или протест. Но жизнь этих людей была уныла и однообразна, и такое тоскливое существование порождало в них глухое недовольство — смутное ощущение того, что каждый мог бы добиться гораздо большего, если бы обстоятельства хоть немного благоприятствовали этому.
Жизнь этого слоя — а к нему по рождению принадлежал и Мортен Крусе — была неподвижной, закисшей и заплесневелой, как болотная вода. И если Мортен Крусе все же получил образование и возвысился, то этим он был обязан той непоколебимой вере в деньги, которая царила в лавке старого Йоргена Крусе. Когда же деньги погибли, он сразу почувствовал себя выбитым из колеи, лишенным всякой поддержки. И так продолжалось вплоть до того дня, когда Мортен вновь обрел себя во время проповеди в церкви.
Когда он заговорил, он понял, что говорит хорошо, — фразы текли так легко, как никогда раньше. Но слушать то, что он говорил своим прихожанам, не было ни легко, ни приятно.
Как только пастор Крусе осознал свою власть, он сразу же обрушил на прихожан грозные слова о расплате за грехи, о вечной скорби, о неизбежности возмездия.
И они поняли, что перед ними человек, который знает их как свои пять пальцев, который может, если захочет, вывернуть наизнанку их души, обнажить их нечистую совесть. Но больше всего поразило их то, что они узнали в пасторе самих себя со своим вечным брюзжанием и недовольством, убедились, что он смотрит на жизнь точно так же, как и они, — снизу вверх. Он знал обо всем — и о тайной страсти женщин к легкой жизни и нарядам, которую они всячески стараются в себе подавить; и об осторожных попытках ремесленников и мелких торговцев карабкаться со ступеньки на ступеньку, несмотря на гнет капитала, несмотря на давление со стороны крупных коммерсантов. Но он знал и то, что эти маленькие, простые люди — не хуже, может быть даже лучше, чем знатные и богатые: Иисус и двенадцать апостолов тоже были простолюдины.
Поэтому теперь он не только обрел настоящую власть над прихожанами, но и получил право истязать их жестокими словами; они были готовы терпеть от него любые муки. Более того, они сами жаждали его поучений, потому что он был своим, и его проповеди выражали их собственные сокровенные мысли. Он был самый сильный среди них, и благодаря ему они тоже становились силой.
С этого дня церковь Мортена Крусе и молельный дом были полным-полны народа. Пришлось даже выставить рамы и держать двери распахнутыми, чтобы люди, не сумевшие протиснуться в помещение и толпившиеся поэтому на улице, могли хотя бы краем уха слышать откровения, изрекаемые сыном старого Крусе, на которого вдруг снизошла благодать господня.
Так продолжалось до тех пор, пока как-то раз Мортен не крикнул им с кафедры: «Почему мы теснимся здесь, как сельди в бочке? Давайте построим господу новый храм! У, тебя небось найдется немного гвоздей? А у тебя есть краска? А ты, вон там, с краю, неужели ты не отдашь для Иисуса Христа несколько досок? А вам, женщины, разве нечего пожертвовать? Ишь как вырядились: ленты, цветы, пуговицы, перья! Видно, о теле больше печетесь, чем о спасении души!»
Собственно говоря, никакой роскоши в одежде прихожан не замечалось. И все же девушки сгорали от стыда, думая о лентах и искусственных цветах, вплетенных в волосы, и каждая из них давала себе слово, что, придя домой, она тотчас же снимет эти украшения.
А на другой день к вечеру, когда ремесленники и прислуга освободились от работы, к дому пастора Крусе устремилась целая процессия со всевозможными пожертвованиями. Пастор сидел в своем кабинете и принимал все без разбора, даже не глядя на то, что приносили люди, не хваля их, едва благодаря.