— Ю бьютифул… ю бьютифул… итс тру… — подпеваю я песне из своего плейлиста “Верните мой две тысячи восьмой”.
Как мило, когда-то я считала, что буду петь это своим детям как колыбельную, но в итоге мои дети засыпали только под сказочный бубнёж или отчаянную морскую качку. Умники говорили “Как приучишь, так и будет!”, а мои дети говорили иначе. И под “You're Beautiful” не спали. Я пою и брожу по квартире. Сейчас — просто шведская мечта, тогда — “охрене-еть, как красиво тут”.
А всё-таки в этом месте я была очень счастлива, и сейчас хочется всплакнуть. Жаль, что он сюда придёт не таким. Я не верю, что увижу прежнего его. Каким стал мой Марк?
Красивым. Классическим красивым мужиком, который очень хорошо это знает, и кольцо на пальце поражает женщин в самое сердечко. А я так и осталась рядом с ним белой вороной в кружевном платье в пол.
Глядя на нас, как и десять лет назад, люди шепчутся: “И что он в ней нашёл?” Первые лет пять я сходила от этих шепотков с ума. Мне дико нравилось, что мы такие необычные и неформатные. Кажется, в какой-то момент это перестало вставлять Марка. Он как бы замкнулся, стал поговаривать, что есть исключительные случаи, когда не стоит доказывать всем, какая я необычная. Когда я смеялась над очередной нянечкой в детском саду, которая посмотрела косо на неформальную мамочку, Марк вдруг стал говорить, что это нормально и пора понять, что однажды нашим детям скажут что-то неприятное в школе.
Кажется, с этого всё началось. С того, как Соне впервые сказали в подготовительной школе, что её мама не такая, как у всех. И Марк выслушал это и вышел из комнаты, а меня впервые полоснула обида.
Какой мой Марк сейчас? В его взгляде всегда напряжение. Когда-то его было мало, оно было странным и волнующим, он будто всё время решал вопросы за весь мир, но глядя на меня — уходил в нашу параллельную вселенную. С годами “нашей вселенной” стало меньше, а вопросов всего мира — больше. Больше. Больше. Больше.
Сейчас мой Марк почти не ходит с растрёпанными волосами. Они всё такие же чёрные, но уже не падают на лоб сексуальными прядками. У моего нынешнего Марка не такое сухое тело — раскачался, он занимается собой и делает это всё чаще и чаще. Он не хочет домой. Я стала слишком тёмной и мрачной для него. Это уже моя вина. Мой Марк стал молчалив. Ему сейчас тридцать пять лет, он в самом сочном возрасте, на мой взгляд, и если ему дать молоденькую девчонку, она сойдёт от него с ума. Мне двадцать восемь. Я могла бы сейчас стать для кого-то молоденькой девчонкой.
Я могла бы снять косы. У меня красивые длинные волосы. О-о, многие думают, что я прячу три уродливых пера под канекалоном — ха! Нет. Я могла бы носить стильную современную одежду и не быть такой кошечкой, какой являюсь сейчас. Не сверкать ногами из длинных разрезов сарафанов, не носить драные шорты и короткие топы. Могла бы выбросить все свои вязаные кофты на одно плечо, которые так мало прячут и так много открывают. Могла бы, но не хочется, сорян. И клала я болт на воспитательниц и учительниц, потому что мои дети всё-таки гордятся мной и странно смотрят на клуш в растянутых свитерах и линялых джинсах.
Я роюсь на полках, которые освободили квартиросъемщики — там остались какие-то вещи вроде полотенец и постельного, а может, это было куплено или принесено сюда недавно? В ванной на дне ящика нахожу бархатную коробочку для ювелирных украшений и в недоумении замираю. Я помню эту коробочку очень хорошо. Она моя.
Открываю крышечку и хочу заплакать. Снова. Там… серёжка для пупка, кроваво-красный рубин, который, кажется, говорит мне о большем, чем эта квартира.
На мне длинное платье с разрезом на ноге, оно завязывается на талии, и пупок не видно, так что я его снимаю и останавливаюсь перед ростовым зеркалом в ванной. Я йогиня, горжусь подтянутым телом, которое истерично тренирую после каждых родов, которые мне даются на ура. Всякий раз не набираю, а теряю столько кило, что краше в гроб кладут! А потом дети радуют аллергиями на всё, что съедобно, и вес доходит до критических сорока трёх. Пупок не зарос, иногда ношу в нём дорогую серёжку из белого золота, скромную и как будто совсем бездушную. Ставлю мою рубиновую пошлость на законное место и почти задыхаюсь эмоциями, потому что помню, как он вынимал её и прятал в коробочку. Тогда я была беременна Соней. И мы ещё жили в этой квартире.
А ещё вспоминаю, как мечтала, что он коснётся меня языком, и на мне непременно будет эта серёжка, и как его блестящие волосы скользнут по моему животу, и от щекотки я дёрнусь в его руках. Всё это сейчас кажется ужасно далёким и неправильным. Одеваюсь и выхожу в гостиную.
Щёлкает замок, и я замираю. Песня переключилась, и вместо романтического Бланта качает “Candy Shop”. Я бегу к плееру, но он никак не хочет разблокироваться, зато, дважды нажав на боковую кнопку, выключаю всё вообще, и в квартире останавливаются звуки и, кажется, время.
Потому что Марк стоит в дверях и смотрит на меня.
Серёжка. Эта квартира. Его взгляд, в котором я совсем не вижу “решения проблем всего мира”. Мне кажется, что тело напряглось во всех местах сразу, все мышцы приготовились, сократились. Наверное, они решили создать защитный экран, чтобы сердце ненароком не вышло “в окно”. Марк смотрит на меня, задержав руку на ручке двери, сжимает ключи, и его взгляд бегает с моего лица на мою ногу, которая беспардонно оголилась.
— Неля? — спрашивает он, и я не узнаю его голос.
Он очень сильно полон надежды. Чёрт! Он спрашивает. Он не верит.
— Я думал, ты ушла, — звучит пренебрежение.
Да! Как же я скучала… Марк стал бояться быть заносчивым мажором, Марк больше так со мной не говорит. Он как сапёр, ходит осторожно выверенными тропами, демонстративно делает вид, что боится нарваться на мину, хоть это и не так страшно. Хоть я это и любила. Он просто устал щекотать мои нервы.
— Я не… — не могу сказать ему ничего. Не могу придумать, что говорить.
— Неле Магдалиной нечего сказать? — нагло усмехается он.
Три эмоции за минуту. Надежда, пренебрежение, наглость. Воу-воу, полегче! Я же не устою! Он умело маневрирует от трепета к дерзости, и это всегда окунает меня изо льда в кипяток. Это всегда будит в душе слишком много эмоций, которые я ни с чем не могу сравнить. Никак не могу добиться того же. Ни спорт, ни адреналин не нервируют так, как он. А я без этого, как выяснилось, не могу. Правы бабки у папенькиного подъезда — я наркоманка.
— Куда мне нужно уйти? — мой голос дрожит. Какой он видит меня? Не кажусь ли я ему незнакомкой? Хотя… я почти не изменилась, к счастью, это ему стоит переживать. Он себя в зеркале не узнает!
— Ну я же придурок, животное и жалкий мажор, — он высокомерно задирает нос, закрывает за собой двери и идёт через квартиру ко мне. — Тогда что тут делаешь? Пожалеть решила? Жив-здоров, не переживай. Можешь идти. Или чувствуешь свою вину?
— За что?
Я пытаюсь вспомнить, когда это собиралась от него уйти, и для этого стремлюсь всё дальше по нашим отношениям, откидываю год за годом, пока не добираюсь до самых первых дней. Самый странных и сладких.
— Ну смотри, — он начинает загибать пальцы. — Ты вывела меня из себя. Я уехал. Разогнался и попал в аварию. — Он улыбается. Дразнит меня. Хочет реакции. Мне так этого не хватало, теперь Марк слишком устаёт, чтобы играть в эти игры, а у меня на них слишком мало времени. — Ты мне должна. Опять!
Опять… он про ногу и каблук. Хочется рыдать, потому что в окна врывается летний ветер и будто уносит меня в две тысячи восьмой. Я сажусь на тумбочку и случайно включаю плеер. Мы оба вздрагиваем. «Rasmus»… Мы слушали их в его машине уже позже, сейчас для него это просто песня, а для меня привет из прошлого.
И пряный летний воздух мучает, берёт за душу. Мне снова восемнадцать. Я снова гуляла всю ночь до утра. Я снова влюблена. Я снова смотрю сериалы. Я люблю Маню. Я борюсь с папенькой. Я хочу, чтобы матушка поняла, что со мной “не так”. Я хочу найти себя. Я хочу его. Я не хочу решать сложные задачи и становиться взрослой. Я взрослею. Я схожу с ума. И всё это одно лето, один воздух, сводящий с ума пряностью и свободой. Один он и одна на двоих дрожь в коленках.