Иногда он пребывал в прекрасном расположении духа, и они много смеялись. Она догадывалась, что веселье составляло одну из черт его характера, проявляемую им только в присутствии его семьи, в которой он души не чаял. Он рассказывал ей о родных местах, об Эйвондейле, расположенном в туманных голубых горах Уиклоу, о своем доме, оставшемся ему после отца.
Его глаза сияли, если он рассказывал о своем доме, где вестибюль был настолько просторен, что в него беспрепятственно могла въехать карета, запряженная четверкой лошадей; он рассказывал ей о галерее с перилами из резного дуба и с портретами его предков. Дом был полон огромных каминов, собак и любимых слуг. Он всегда старался хорошо относиться к своим соседям, поэтому на его земле нечасто случались какие-либо неприятности.
Эйвондейл стоял на реке Эйвон, неподалеку от красивой долины Эйвоки. Там находился охотничий домик, куда Парнелл приезжал, когда очень сильно нуждался в отдыхе и тишине. Вместе со смотрителем и его двумя собаками Чарлз останавливался в этом домике, и никто не нарушал его покоя. Светило солнце, иногда землю окутывал туман и шел дождь, в вереске прятались куропатки, а невдалеке сверкала голубая вода, и во всем был такой покой, о котором он мечтал для всей Ирландии.
Отец Чарлза скончался, когда мальчик еще учился в английской школе. Его мать, американка, пребывала тогда в одной из своих увеселительных поездок по Америке, поэтому, когда отец отправился к праотцам, Чарлз был единственным, кто проводил его в последний путь. Он был полон негодования по отношению к матери, оставившей отца умирать в одиночестве. И стоял этот худощавый тринадцатилетний мальчик, наблюдая, как земля скрывает гроб; кулаки его сжимались изо всех сил, ибо он пытался справиться с комком, застрявшим в горле, который все же превратился в сдавленные рыдания.
Он ненавидел смерть. Он считал ее бесконечную черную пустоту чем-то слишком ужасным, чтобы размышлять о ней. Даже если бы мать тогда находилась рядом с ним, вряд ли он почувствовал себя хоть немного лучше. Но она была в Филадельфии, беседуя о фенианском восстании[16] с ирландскими иммигрантами и сочувствующими им американцами, кто, как и ее отец, боролся за независимость против Англии.
Чарлз считал, что враждебность к англичанам, возможно, вызвала в нем именно мать, хотя его отец и дед, несмотря на английское происхождение, были известными защитниками прав Ирландии.
Тем не менее мать его была рьяной патриоткой. Она хвасталась тем, что ее муж – дальний родственник романтического молодого мученика Роберта Эммета, и тем, что, несомненно, эта кровь перешла к ее сыновьям. Она заставляла мальчиков читать истории об ирландских мучениках и речи великого Даниела О'Коннела.
У нее постоянно возникали всевозможные неприятности, связанные с ее вызывающими статьями и заявлениями, а однажды английская полиция даже произвела обыск в ее доме. Но единственным, что она нашла, была шпага Чарлза, которую он носил, будучи кадетом в полиции Уиклоу.
Это обозлило его не меньше, чем мать.
– Какая безнаказанность, черт возьми! – воскликнул он, а мать со знакомым фанатичным блеском в глазах захлопала в ладоши и заставила его высказать полицейским в лицо, что пора что-то делать, чтобы положить конец их тирании.
Чарлз опасался, что мать немного не в себе, поскольку, в то время как он по-прежнему поносил Англию, ей доставляло величайшее удовольствие посещать ложу вице-короля в Дублине. А получая приглашения на приемы от леди Карлайл, жены лорда-наместника, она появлялась на всех этих приемах, вся увешанная драгоценностями. Может быть, ей хотелось узнать получше своих врагов, а может, она просто любила пышные приемы.
Его сестры – все писаные красавицы, особенно черноглазая Софи – тоже любили веселье, хотя старшая сестра Делия была очень меланхоличной девушкой, а Анна одержима воинственностью, явно унаследованной от матери.
Они любили, когда он приезжал в Эйвондейл и присоединялся к ним на балах и званых вечерах. Ни с чем нельзя было сравнить бал в ирландском сельском доме, где играли скрипки, над блестящими отполированными полами шелестели бархаты и шелка, в прекраснейших люстрах из уотерфордского хрусталя горело множество свечей. Музыка замолкала лишь с наступлением рассвета, когда лягушки затягивали свои заунывные песни.
Эйвондейлские балы никогда не омрачались голодными лицами, прильнувшими к окнам, или похожими на огородные пугала фигурами, маячившими у дверей кухни в надежде раздобыть какие-нибудь объедки, чтобы принести их домой изголодавшимся детям. Никто не голодал в имении Чарлза Парнелла, и он был бы очень взволнован, заговори о нем так же, как об остальных ирландских лендлордах.
Когда Кэтрин поинтересовалась, что в конечном счете заставило его заняться политикой, он ответил: ничто. Просто он всегда знал, что политика станет для него работой на всю жизнь. Возможно, потому, что он родился в год Великого Голода и какие-то смутные воспоминания о нем запали в его сердце. Но с самого начала он избегал каких-либо жертв и больших физических и умственных затрат. С возрастом он стал бесстрашным и самоотверженным. Ведь Ирландия шла по пути самоистребления и в конце концов уничтожала своих великих мужей. Она любила смерть и почитала плоть.
От этих слов Кэтрин затрепетала. Они переглянулись, и в этот миг солнце осветило их лица – оба рассмеялись. Слова Чарлза не были пророческими. Они лишь являли собой образец кельтской несдержанности. Его мать была американкой, отец – англо-ирландцем, но он в своих мыслях, речах и чувствах всегда оставался истинным ирландцем. Поэтому и был привержен к поэтической грусти.
И все же рядом с нею он становился моложе. Неохотно сообщил, что иногда страдает из-за слабого здоровья, но в последнее время чувствует себя как нельзя лучше.
– Вы очень добры ко мне, Кэт. Как бы мне хотелось быть всегда рядом с вами.
Она не призналась ему, что уже давно думает о том же. Когда она была рядом с ним, то Вилли, тетушка Бен, даже любимые дети, к ее стыду, казались ей какими-то тенями. Она считала, что притягательная, магнетическая личность Чарлза, производившая такой сильный эффект в парламенте и во всей Ирландии, переполнила и целиком захватила ее.
Было, правда, еще кое-что. Он позволял себе лишь положить свою ладонь на ее руки, но она испытывала слабость и головокружение даже от этого нежного прикосновения. Однажды, когда он одарил ее особенно нежной улыбкой, на глазах ее выступили слезы. Кэтрин с горечью осознала, что, оказывается, до сих пор еще ни разу не влюблялась. Она давно научилась разбираться в себе и своих чувствах и теперь понимала, что и в ней тоже появилась какая-то частица его самоотверженности, которую нельзя было ничем измерить. Только ее преданность и самоотверженность были обращены не к стране, а к мужчине.