Он не без робости приподнимал и опускал бедра, покачивая Флортье в ритме своего дыхания, ее дыхания, словно в безмолвном диалоге их тел. У нее внезапно закружилась голова и стало дурно; она без сил наклонилась вперед и, всхлипнув, вцепилась пальцами в его мускулистый живот.
– Может, хватит? – прошептал он и погладил ее короткие локоны.
– Нет! – воскликнула Флортье и решительно помотала головой.
Свои руки он осторожно подсунул под ее, и они сцепили пальцы; опираясь на его широкие ладони, словно это был акробатический номер в цирке, Флортье снова выпрямилась и стала двигать бедрами. Джон следовал за ней в этом движении, давая ее рукам надежную опору.
– Дыши, Цветочек, – говорил он ей. – Дыши.
Флортье даже не заметила, что от напряжения задержала дыхание; она послушно выдохнула воздух, вдохнула и снова выдохнула. Пульсирующий жар перетекал в нее из тела Джона и колыхался. Она стала волной, океанской волной, которая танцевала, качалась и просто неслась вперед; вот и Флортье покачивалась туда-сюда с закрытыми глазами. Потом волна ударилась о прибрежную скалу и разлетелась пенными брызгами. Флортье издала протяжный, удивленный стон блаженства, который потом сменился всхлипом, и к нему добавилось хриплое урчание Джона.
Он медленно опустил руки и положил Флортье на свое вздрагивавшее тело. Лишь когда он осторожно взял ее под локти и снял с себя, она задела щекой о его влажную, соленую кожу и вдруг поняла, что плакала.
– Не надо было этого делать, – прошептал он, устраивая ее на сгибе своей руки.
– Но я хотела, – всхлипывала Флортье. – Я очень хотела этого.
Он гладил ее лицо и целовал, целовал.
– Завтра утром я наверняка подумаю, что мне все приснилось.
Флортье рассмеялась сквозь слезы и еще сильнее прижалась к нему. Она слушала медленно успокаивавшийся ритм его сердца и свой собственный счастливый пульс, гордилась своей храбростью и тем, что она сумела вернуть себе все, что у нее отняли. Чувственность. Власть над своим телом. Достоинство.
– Ты будешь часто видеть такие сны, – шепнула она и поцеловала Джона в губы.
С бесчисленными элегантными палаццо соседствовали узкие дома приятных глазу расцветок – карминово-красных, нежно-желтых, кремовых. Там и сям виднелись купола и кровли церквей. На почти безлесном холме несла свою вековую вахту мощная крепость. Все краски были приглушенными, не такими яркими, какими их помнила Якобина, потому что в Неаполе была теперь поздняя осень, над городом висели серые тучи. Но хотя вода в заливе не сияла ослепительной синевой, как в тот, первый раз, Якобина почувствовала легкую вибрацию, которая еще осталась в воздухе от той синевы.
«Io t’aggio amato tanto, si t’amo tu lo ssaje…»
Слезы навернулись на глаза Якобины, когда из рыбацких лодок, столпившихся возле корпуса «Принцессы Марии», зазвучали голоса певцов и звуки гитар, лютен и мандолин. Не только из-за того, что в мелодии и словах слышались грусть и меланхолия, к которым она была ужасно восприимчивой, но еще и потому, что это пробуждало в ее памяти другое путешествие, Флортье и все, что потом случилось.
«Io te voglio bene assaje… e tu non pienze a me!»
Эдвард обнял ее за плечи и нежно поцеловал.
– Глядите-ка, у сфинкса, оказывается, тоже есть романтическая жилка.
В его словах звучала насмешка, но тон был нежный, и Якобина тихонько засмеялась. Ей нравилось, как он поддразнивал ее. Ей вообще нравился его юмор и то, что он часто сравнивал ее со сфинксом, таким же сурово-прекрасным и таким же загадочным, хотя она уже так много рассказала ему про себя. Впрочем, то, как он сейчас прижался к ее щеке, подсказало Якобине, что его тоже тронула музыка.
Эдвард Люн был моложе нее на три года и на ладонь ниже ростом. Как и Якобина, он любил литературу и музыку, играл на клавире, так что ее догадка, мелькнувшая, когда она впервые увидела его руки, оказалась верной. Только в эти три с лишним недели, которые они проводили друг с другом на борту, Якобина вдруг поняла, как ей не хватало на Яве и Суматре таких разговоров о книгах и музыке.
Она чуть отстранилась и посмотрела на Эдварда. Ей было интересно с ним, он завораживал ее, и не только своей экзотической наружностью и светскими манерами. Он принадлежал к совершенно другому миру, отличному от ее мира. Родился в Гонконге; его дед, резчик из Гуандуна, принял христианство, чтобы получить работу в миссионерском обществе, – после крещения ему доверили вырезку печатных форм для типографского пресса. Эдварда в тринадцать лет отправили на учебу в Англию, и он изучал там медицину. То, что он рассказывал о себе и своей семье, открывало для Якобины дверь в чужой, интересный мир. Его отец, пастор-китаец, хотя и женился, согласно традиции, на женщине, которую подыскали для него родители, но настоял, чтобы венчание было проведено по христианскому ритуалу; первым делом он научил свою невесту чтению и письму. Разбогатев на удачных финансовых сделках, он удалился на покой и делил свой досуг между занятиями китайской каллиграфией и созданием маленьких механических игрушек. Рассказывал Эдвард и о братьях – они, переводчик и юрист, работали в администрации Гонконга. В Сингапуре он навещал свою сестру; она готовилась к переезду в Сан-Франциско, так как ее муж, дипломат, получил туда новое назначение. Рассказал он и о должности, которая предложена ему в госпитале Гонконга, и о своем стремлении что-то изменить в городе, улучшить условия жизни людей. Желание стать врачом появилось у него после преждевременной смерти матери. Впрочем, он сомневался, что его планы осуществимы в таком городе, как Гонконг. Эти сомнения и побудили его поехать сначала в Сингапур, а потом в Амстердам, к товарищу по учебе. Он хотел добиться ясности в своих желаниях и целях и уж потом принимать решение.
Мир, в котором жил Эдвард, казался Якобине в равной степени возвышенным и приземленным, открытым миру, но связанным со своими корнями. Не та тяжелая, как свинец, рассудочность, из которой вышла Якобина, не тот контраст между яркой роскошью и крайней черствостью, даже жестокостью, с которыми она столкнулась на Яве и Суматре.
Оглушительный гудок отчаливавшего парохода оторвал Якобину от ее раздумий.
– Ой, – воскликнула Ида и, закрыв ладошками уши, завертела головой, глядя то на Якобину, то на Эдварда. Они засмеялись, на личике девочки тоже появилась робкая улыбка. С Эдвардом ей было хорошо; когда он играл с ней, Ида, казалось, постепенно избавлялась от своего потрясения, хоть и не понимала его английской речи. Якобина, к своему ужасу, даже испытывала порой что-то наподобие ревности. Но и ей самой было хорошо с Эдвардом; несмотря на все его подтрунивания, она ощущала, что у них складываются серьезные отношения, поэтому не удивилась, когда пару дней назад он впервые поцеловал ее, потому что в глубине души ждала этого. Ей нравились его поцелуи; они пахли табаком, сандаловым деревом, иногда мятой; днем были ласковые и нежные, а поздними вечерами, при свете бледного фонаря перед каютой Якобины, когда Ида уже спала в своей маленькой койке, такими крепкими и страстными, что у нее дух захватывало. А если он прижимался к ней, то его тело, жилистое и жесткое, такое же стройное, как ее, будило в ней горячее желание.