Ее мокрые волосы облепили голову, юбка прилипла к бедрам. Вокруг икр обвились водоросли. Одна нога была в туфле, другая — босой.
— Спрыгнула с моста, — объяснил один из офицеров. — Они ее вытащили.
Промокший офицер что-то объяснял Крайслеру по-немецки. Я подошел к Авиве и опустился на колени, ища на ее лице хоть какой-нибудь признак жизни.
— Встаньте, — сказал Крайслер.
Я сумел быстро подняться. Я вспомнил, как он покупал ей цветы в Тулузе, как Авива улыбалась, принимая букет. Я все еще надеялся, что он сотворит чудо и спасет ее.
Один из мужчин наклонился к телу, чтобы убрать волосы с лица.
— Нет! — закричал Крайслер. — Не пачкайтесь. Это грязная еврейка. — Он расстегнул боковой карман. — Говорят, перед тем как прыгнуть, она что-то проглотила. Евреи всегда так делают: крадут что-нибудь перед тем, как бежать. — Он обнажил свой нож. — Золотые зубы, бриллианты. Чего мы только не находим.
И подобно рыбаку, склоняющемуся над уловом, он, мурлыкая что-то себе под нос, вскрыл мертвое тело. Я отвернулся.
Я молил про себя, чтобы он оставил себе то, что найдет, но он сунул липкий сапфир в мою дрожащую ладонь.
И по-французски, чтобы я понял, объяснил остальным:
— Пусть идет. Он безопасен. Это не человек, а привидение.
— Ее убили нацисты, — сказал Уильям.
— Ее убили мы. Мы лишили ее надежды. Заставили поверить в то, что ее сын погиб. А ведь у нас не было никаких доказательств. Она слушала нас. Но мы загнали ее в угол. И ей не оставалось ничего другого, как лишить себя жизни.
Журналист промолчал.
— Фрай предупреждал меня, — продолжал я. — Он говорил, что нельзя лишать человека цели, особенно перед опасным путешествием.
— А Аль-Серрас?
— Некоторое время своего выступления на станции я чувствовал признательность к нему — не уважение, нет, но все же признательность. Но потом я увидел Авиву и понял, что мы наделали. Я снова возненавидел его, так же как себя. И поклялся больше никогда не иметь с ним дела.
— Но ведь у нее не было ни единого шанса убежать.
— Это правда. Но он сумел убежать, я в этом уверен. Полагаю, он провел несколько часов, прячась в парусной лодке и поджидая ее. Выстрелов не было, он не мог знать, что она погибла, но, видимо, догадался, что все пошло не так, и, когда стемнело, добрался до судна и уговорил капитана взять его даже без денег. Он любого мог уговорить. Позднее догадался о том, что произошло, прочитав сообщение во французской газете. Это и послужило источником вдохновения для его «Дон Кихота». Мне трудно сказать, что это было: послание мне, попытка примирения или просто переосмысление случившегося. Мы ведь больше не виделись.
— Теперь я хотя бы знаю, почему моя мать покончила с собой, — сказал Уильям.
Мы немного помолчали.
— Ей было бы приятно узнать, что вы стали пианистом в Америке, — обронил я.
— Я не стал пианистом, — фыркнул он.
— Но вы пытались. Мир музыки сильно изменился. Жестче конкуренция, сильнее стремление к известности. Но миру по-прежнему нужны критики и музыкальные биографы, люди, которые могут рассказать, как все обстоит на самом деле.
— Поэтому вы и согласились со мной встретиться? Чтобы я поведал миру вашу историю?
— Нет.
Я встал и в последний раз наполнил наши бокалы.
Я так крепко сжимал бумажные листы, что на них остались влажные отпечатки моих пальцев. Когда я коснулся воротника своей рубашки, на ткани отпечаталось синее чернильное пятно. Ну не забавно: пятно, которому исполнилось тридцать три года? Я перевернул лежащую на коленях пачку, чтобы моя рукопись оказалась на обороте, а композиции Аль-Серраса — на лицевой стороне листов.
— Уильям, я говорил вам по телефону, что совершил нечто ужасное?
— Говорили, — откинув со лба волосы, подтвердил он.
— Не все мои поступки были связаны с вашей матерью.
Я поманил его к себе. Он встал у меня за спиной и начал читать первую страницу. Потянулся за следующей, но я остановил его:
— Видите синкопированный ритм? Когда я впервые увидел это сочинение, то был уверен, что это биение его сердца. Но я ошибался. Это был поезд.
— Какой поезд?
— Все наши поезда. Наши испанские туры. Мы ведь с ним много ездили. И он постоянно слушал окружавшие его звуки, пытаясь соединить их в единое целое. Думаю, он сам не сознавал важности того, чем занимался. Он мечтал о крупной форме, о симфонии или опере, но в Испании никогда не было внутреннего единства. Мы — страна многих королевств. Когда мы с Аль-Серрасом попали в Южную Францию, в нем затеплилось понимание этой проблемы. Он говорил, что после встречи с Франко стал видеть силу даже в самых простых народных мелодиях. Он начал ценить Моне и импрессионистов. У него появилось видение Испании как собрания разрозненных фрагментов, зачастую несочетаемых.
Я ведь так и не посмотрел другие страницы. Сначала мешала злоба. Затем разочарование. Но главное — я его недооценивал. Не уважал его творчество. Это целиком моя вина.
— Кто угодно мог недооценить его.
— Не надо, — прервал я. — Не надо меня утешать. Кто лучше меня должен понимать значение сольного произведения? Я всегда ценил простоту и умеренность. Всегда умел видеть связь между вещами на первый взгляд бессвязными.
— Трудно адекватно оценить то, что лежит у нас под носом. — Уильям кивнул на пианино. — Можно?
Он потянулся за рукописью. Я сильнее прижал ее к груди. Но мои пальцы сами начали отделять верхние четыре десятка листов, содержавшие нотную рукопись Аль-Серраса.
— Давайте сюда, — сказал нетерпеливо Уильям. — Чего вы боитесь?
Боялся я именно того, что и произошло. Уильям играл с листа, сначала медленно, затем, по мере того как проникался идеей сочинения, все более уверенно и стильно. Я пытался комментировать первые три композиции: вот перестук вагонных колес, вот имитация андалусской гитары, а это — галисийская мелодия… Мне слышалась и запрещенная сардана — каталонский народный танец, и причудливая смесь арабских и испанских элементов, навеянная, я уверен, нашей поездкой в Альгамбру, оказавшуюся далеко не такой романтичной, как в творениях Фальи. Здесь были звуки и образы Нового Света: карибские мотивы, ритмы Центральной Америки — каждого уголка, куда простиралась мощь империи.
Наконец Уильям не выдержал:
— Вы слишком много говорите, маэстро. Лучше послушайте. Пожалуйста.
Я послушно умолк, а вскоре перестал не только различать ноты на пюпитре, но и видеть затылок Уильяма. Слезы текли из глаз, превращая окружающее в одно расплывшееся пятно. Это была моя жизнь в музыке. Это было нечто большее, чем моя жизнь. Это была жизнь Испании, осмысленная, прочувствованная и бережно записанная.