Она не спала, не ела, она превратилась в персонажа фильма ужасов. Фрида вталкивала в нее соки, а они текли у нее по подбородку, хотя Вере было неловко и она даже пыталась делать глотки. Она все время ждала каких-то слов Семена для себя. Ну, хорошо, горошинки у нее есть, но, слушая его ночные разговоры, она поняла, что не вправе сама прерывать эту таинственную связь между там и тут. И ей хотелось, чтобы Семен с ней заговорил и она спросила, как ей быть. И еще, будет ли он ждать ее там?
И он заговорил.
– Пусть похоронят по-еврейски, – сказал он ей ночью. – Сама за мной туда не иди, я знаю твои планы. Это индивидуальная дорога. Ты пойдешь своей. Скоро, но не сейчас. Я буду тебя ждать, и ты придешь ко мне на красивых молодых ногах. – Он кашлянул. – Я так и не успел полюбить Мирру. Как ты думаешь, она может быть моей дочерью?.. А кто же мать?
Но он не умер ни в этот день, ни в следующий. И Вера не знала, передать эти слова Мирре или пока нельзя? И как говорить про еврейские похороны, если человек еще живой?
Однажды она все-таки решилась и как-то почти виновато сказала о желании Эмса.
– Господи Исусе! – всплеснула руками Фрида. – Я ж понятия про это не имею. У кого же спросить?
Как ни странно, но обряд знала Соня. Она бывала на еврейских похоронах, поэтому сразу пошла в синагогу, чтоб все было по правилам.
А Семен жил. Он даже как бы поздоровел и повеселел. Разговаривал с птицами на подоконнике, просил Веру крошить им.
…Повеселела и Надюрка. Однажды, когда Ванятка пошел по хозяйственным делам, она позвонила знакомому, который занимал хорошее место в хорошей организации, по нынешним временам, и сказала тем голосом, на который он еще десяток лет тому летел к ней птицей.
– Коляша, мальчик мой, мне тут может понадобиться машина с хорошими номерами, не надолго, но все-таки ты меня не ограничивай. Понял? Не знаю дня, но могу возникнуть без предварительной договоренности. Будешь готов, как пионер?
«Сдохла бы ты скорее, – подумал лысый мальчик. – Вот возьму и пошлю ее на…». Но ответил иначе:
– По первому зову, дорогая Надежда. Сможете позвонить за час?
– Даже за два, – ответила Надюрка. Неужели она это сделает?
…Она ударяет ногой в спинку кровати так, что падает стул вместе с уткой, грохот стоит, как на крыше в сорок первом.
А Ваняточка в сортире, сладенько сидит, одновременно исторгая из себя лишнее и наполняя бессмертной влагой, что всегда хранится в сливном бачке, в специально приделанном строеньице. Нашел на улице детскую коробку от машинки – как тут была. Черт! Что за грохот?
– Надюрочка! – кричит он. – С тобой все в порядке?
Так она ему и скажет. Она повалила ногами все, что смогла, палкой запустила в трюмо, и так славненько – в самую серединку. Превратилось трюмо в огромную паутину, в центре которой сидел черный жирный паук и шевелил многочисленными лапами.
Ваняточка, когда увидел все это, чуть не умер. Он до смерти боялся разбитых зеркал, а больших в особенности. Трюмо было вдребезги. Это знак большой, черной беды. Как же ей это удалось? К смерти это, к смерти, дрожал Ваняточка. Надо звать Ольгу или ее девчонок. Соседку звать страшно, разговоры пойдут всякие. Не дай Бог, на него подумают: достала, мол, жена-начальница, ну он и пошел крушить налево и направо.
Надюрка уже сидела на кровати и держала рукой горло.
– Ты бы посмотрел, застряло что-то, – сказала она не своим голосом.
– Так я доктора вызову, – обрадовался Ваняточка. – Все, деточка, будет складненько, а трюмо выкинем к чертовой матери. Зачем оно нам?
– И не думай, – закричала сипло Надюрка, – я тебе выкину. Посмотри мне скорей в горло. Что там за черт?
Она открыла рот во всю ширь. В горле стоймя стоял зубной протез. Длинным ногтем мизинца, который служил Ванятке отверткой, ковырялкой в ухе, он зацепил протез и вручил жене.
– С места сдвинулся, а ты в панику вдарилась, дурочка, – и он от радости, что все объяснилось легко и несчастье оказалось плевым, поцеловал ее в лысую макушку. И умилился ее старости, такой беспомощной и жалкой. А какой женщиной была, какую мощь в себе несла. Только ему еще в той крохотной коммуналке, куда научилась запускать его без дверного скрипа, рассказала про двух волчат, что отсосали ей молоко, про еврейскую девчонку, которую родила, потому как понятия не имела, какой это нечеловеческий народ – евреи. Девочка, слава Богу, умерла сразу (это она точно знает, за ней тогда бежали, чтоб попрощалась, ну, она не собака, вернулась, поцеловала белый лобик, вот тогда и потекло из нее молоко, как из дырявого крана).
В этом месте суровый человек Ванятка всегда высмаркивал слезу.
Вера же едва не просмотрела смерть Семена. Где-то к утру чирикнула птичка и как вырубила ее. Заснула так крепко, как в детстве с мамкой. Пять или десять минут было тому сладкому сну, но она схватилась и увидела резко заострившийся нос Семена. Она кинулась к нему, к его последнему вздоху, к слову: «Не пускай ее».
– Кого? – спросила она. Но Семена уже не было. Он был уже там, где его ждали ребята, убитые одним залпом, те, которые в последний момент могли подумать, что он стукач и провокатор.
Надюра подъехала к дому в зеленом бархатном платье, которое ей сшили к семидесятилетию. Десять лет с гаком ничего ему не сделали, торчком, как у какой-нибудь Маргариты Наваррской, стоял воротник, расшитый будто бы золотым узором. Лысая головенка торчала в воротнике, как одуванчик накануне последнего для него вздоха ветра. Палкой пришлось стащить с шифоньера шляпные коробки. Там она обнаружила черную шляпку без полей, с муаровым бантом на затылке. Очень удовлетворилась, у нее на выход были как раз черные без каблуков туфли, тоже с муаровыми бантами.
Такая вот вся, она и села в «мерседес», поданный ей минута в минуту. Она забыла, как выглядит город, забыла, что была в том доме. Помнила только: ей надо на третий этаж. Она не знала, что кнопка лифта именно на нем западала, так что вознесется она куда надо, а вот чтоб спуститься, ей придется выковыривать кнопку ногтем.
Возле квартиры толпились люди, но явлению в черном муаре не удивились, и она, не кивнув головой, пошла в открытые двери. Она увидела лежащий на досках предмет, обернутый в белое. Откуда ей было знать еврейские правила похорон, тем более что готовилась она к другому – к чайному столу и разговору с человеком, с которым шестьдесят лет тому назад потеряла невинность, это было противно и больно. Уже на пороге комнаты, где на полу лежал Эмс, остатком разума, тщательно приготовленным для вопросов сначала о том, о сем, а потом о главном – где был и что делал, она поняла, что стоит в своем зеленом бархате возле человека, завернутого в саван.