До свадьбы дело у них так и не дошло. Времена были лихие. На фабрике, где Валькины родители работали, стукачок завелся. Сначала их забрали, по обвинению в шпионаже, а потом и за Валентиной пришли. Вот тут-то я и поняла, что настал мой звездный час. Стыдно теперь вспоминать, но… В общем, я предложила Павлику у меня укрыться на какое-то время. А стыд в том, что я не столько хотела, чтобы он был в безопасности, сколько чтобы рядом со мной.
Пробыл он у меня недолго, пару недель всего. Соседям я сказала, что племянник погостить приехал. Постелила ему за ширмочкой, конспирацию соблюдала будь здоров. Только радости мне никакой не было. По ночам глаз сомкнуть не могла. Все лежала, думала свои мысли невеселые. Слышала, как он ворочается за ширмой: тосковал он. Ничего мы больше про Валю не слышали, видно, так она и сгинула в лагерях. А он любил ее. У него даже наколка с ее именем была на руке. Да не просто написано, а вроде как из кирпичей сложено: ВАЛЯ. Руки у него были большие, рабочие, и вот этот его пудовый кулак с наколкой выглядел так, будто он ее именем собирался кирпичные стены крушить, все, какие на пути попадутся. Только те стены, за которыми от него любимую спрятали, никакими кулаками не разбить было.
Однажды я пришла с работы вечером, а Павлуша сидит с котомочкой: уходить собрался. Сказал, поедет к родным в Псков. Я ему в дорогу провизию собираю, а саму просто на части рвет. Так я ничего Павлику и не сказала. Он обещал мне весточку прислать, но не прислал. Видно, не до того было.
Наверное, это была самая чистая любовь в моей жизни Я же его как мужчину не желала даже, никакого плотского соблазна не испытывала. У меня ведь, если откровенно, до тридцати лет по-вашему и месячных-mo не было.
Встретились мы с Павликом через сорок четыре года, летом, в Москве. Тогда была Олимпиада, и мне было двадцать до смерти. Хороша я была, как картинка, — высокая, стройная, кудри черные до плеч. Ехала в трамвае, как сейчас помню, на свидание с кавалером. И тут входит старик с маленькой девочкой — крепкий, сухой, осанистый. Я им место уступила, он мне спасибо сказал. Посадил малышку на колени, она лопочет что-то, он ее по волосам гладит. А на руке у него наколка та самая. Синяя, поплывшая, но я-то ее ни с чем не перепутаю. Я тогда свою остановку проехала, глаз от них отвести не могла. Все смотрела, смотрела, и на душе у меня так хорошо было.
Так вот, фамилия его была — Палс. Павел Сергеевич Палс. А та девочка — это была ты, Матильда.
Вот, пожалуй, и всё, что я хотела тебе рассказать.
Всем сердцем с тобой, Ольга Михельсон.Дед умер, когда Матильде было восемь, перед самым отъездом на Кубу. Неизвестно, знала ли об этом Лёка. Матильда хорошо помнила эту татуировку. Бабушку тоже звали Валентиной, и для Мати само собой разумелось, что именно ее имя было наколото на руке у деда.
Раньше, когда мне было лет четырнадцать или даже восемнадцать, я любила представлять, каков станет мир, когда я его покину. Понятно, что ничего не изменится, но вот все равно — на месте, где раньше была я, скорее всего, возникнет некая размытость, некая пустотность, мутное облачко, битые пиксели, и заметить это смогут только те, кто будет меня помнить. Иногда, вдруг, периферийным зрением. После каждого из людей остаются такие крохотные лакуны, оспинки, но поскольку они заметны не всем, мир еще не превратился в сплошную сырную дырку. И, следуя внутренним взором за перемещениями воображаемой туманности, обозначающей мое отсутствие в мире живых, я начинала остро до приторности жалеть себя, молодую, красивую и мертвую, не видавшую ни Венеции, ни Токио, ни Гаваны, не прожившую до конца ни одной из тысячи таких желанных жизней.
А ныне, когда мне внезапно стали доступны путешествия, я нахожу особую злую радость в мысли о том, что мир необъятен, а жизнь коротка. После стольких лет восторженных замираний над картой полушарий мне хочется схватить опасную бритву и с наслаждением покромсать ее в лапшу по два килобайта. Но Матильде — ей как воздух нужны пути для неостановимого бегства, теперешней моей Матильде. Той самой, которая стоит в сияющей ванной комнате отеля и держит в узких, чуть костлявых пальцах стакан с жидкостью цвета мореного дуба.
В путешествиях самое важное — это отели. Плохие, хорошие, дорогие, дешевые — это все не главное. Главное — это ты приходишь в отель с невеликим своим багажом. Ранним утром, до рассвета, пешком с вокзала, перешагиваешь в парадном через спящего бомжа, будишь охрану, звонишь снизу, поднимаешься по узкой белой лестнице на пятый этаж. Консьержка со сна помятая, в майке и трениках, с огромной уютной грудью и недовольным прищуром. Она смотрит в монитор две, три минуты, потом говорит: вашей брони нет в списке. Ну конечно, ведь в Петербурге не принято нумеровать все дома подряд, а что там на вывеске, ты и не удосужилась прочесть.
Или так: ранним утром, до рассвета, в междугородном автобусе тебя с сожалением будит водитель и извиняется: пани, мы уже сорок минут как в Харькове. И с невеликим своим багажом ты пересаживаешься в первое попавшееся такси и просишь: в недорогую гостиницу посимпатичнее. Тогда тебя привозят за кладбище в мотель с названием «Дружба», простоватым, как сырок, и честным, как бензопила. Там номер с видом на озеро, августовские звезды, яблоневый сад, выпрыгивающие из воды рыбы — и ты понимаешь, что отныне здесь будет твоя тайная резиденция. Что именно здесь никому не придет в голову искать тебя, упивающуюся уединением, как бабочка нектаром.
Или так: поздней ночью, с невеликим своим багажом, выходишь из автомобиля, и тебя встречает портье, ничуть не заспанный, бодрый и шипучий, как кофе с кока-колой. Он вручает тебе эти понтовые электронные ключи, приглашения на coupe de bienvenu, и махом блокирует на твоем счету тысячу евро на случай, если ты удерешь, забрав с собой все пойло из мини-бара, халаты и пушистые тапочки. Там, в холле, за стеклом чучела Dior и Balenciaga скалятся льдистыми стразами и кровавые, мясистые, будто бифштексы, амариллисы тянут жирные шеи.
Но весь смысл в той кровати, которая ждет тебя, безликая, свежая и покойная. Ты ложишься навзничь — и вдруг понимаешь, что устала, смертельно, равнодушно, на веки вечные. И только в отеле, в одиночном номере, тебе уготовано совершенное и полное отдохновение. Что вот сейчас ты повесишь на дверь табличку «Не беспокоить», опустишь пудовые шторы и уснешь. Перед тобой распахнется могучий океан сна, для тебя одной, свободного, роскошного, бестревожного, безмятежного сна. И в сущности, неважно, что за город за стенами гостиницы, довольно ли в ванной душистых шампуней и что будет на завтрак. Потому что сейчас это единственное место на земле, где ты гарантированно можешь побыть один на один сама с собой и отдохнуть, черт возьми, так, как ты мечтаешь отдохнуть после смерти. И в любом номере ты засыпаешь, не мучаясь, не тоскуя, не угрызаясь, мгновенно. Успев подумать две несложные мысли: отель — это рай. И еще: должно быть, Рай — это отель.