Я оделся и позавтракал, отклонив предложение мадам Планшон вызвать для меня экипаж. Шла последняя неделя апреля, и день был яркий и теплый, и легкий ветерок доносил чарующий аромат лесов Форе-де-Суанье, раскинувшихся к югу от города. Один из ароматов я вскоре распознал. Не успел я распроститься с шумом и суетой внутреннего дворика гостиницы, как с дальнего конца улицы донесся крик:
– Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter![11]
Обладательница звонкого голоса угадала мои намерения еще до того, как я сам сумел разобраться в них, и оказалась рядом, словно фея, материализовавшаяся в лучах весеннего солнца. Она протянула мне небольшой букетик майских ландышей, завернутых в бумажный фунтик. Их белые головки-колокольчики легонько подрагивали. Опуская монету в ее не очень чистую ладонь, я вдруг услышал плач и, удивленно взглянув вниз, заметил, что под шалью у нее привязана годовалая светловолосая девочка. Цветочница переложила корзинку в другую руку, подтянула корсет и прижала головку ребенка к груди, которую малышка жадно обхватила губами.
– Прошу прощения, месье, – пробормотала цветочница, нимало не смущенная, снова прикрывая девочку шалью, – но я не выношу, когда она плачет. Я ведь не шокировала вас, месье, а?
– Все в порядке, пустяки, – отозвался я.
– Своего первенца я оставляла с нянькой, но он, бедняжка, так и не успел вырасти. Подхватил лихорадку, и я потеряла его. Когда у меня родилась дочурка, я поклялась Деве Марии, что меня никогда не разлучат с ней.
– Я не имею ничего против, вы меня ничуть не шокировали. – Я дал ей еще несколько монет. Ладонь у нее была теплой и влажной. – Bonjour,[12] милочка.
– Да хранят вас святые угодники, месье! – крикнула она мне вслед и возобновила свой концерт: – Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter!
Я направился к центру города и через несколько минут оказался перед большим кафе, которое хорошо помнил по прежним приездам, рядом находился «Театр дю Саблон». Пока я готовился к отъезду из Керси, у меня было слишком мало времени, чтобы предупредить знакомых, которые еще оставались в Брюсселе, о своем приезде, так что выяснилось, что ни на этот, ни на какой-то другой вечер особых планов у меня не было. Трезво оценив положение, я предпринял кое-какие меры, а именно запомнил время начала вечернего представления, после чего, войдя в кафе, потребовал кофе, чернила, ручку и бумагу.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Прежде чем написать, как вы о том просили, что я вполне благополучно прибыл в Брюссель, я должен извиниться за то, что принудил вас скрыть от своего семейства письмо, о котором вы упоминаете. Я отчетливо помню те обидные и даже оскорбительные слова, и меня охватывает чувство стыда при мысли о том, что я подверг вас опасности разоблачения со стороны вашего батюшки и презрения со стороны вашей матушки. Сейчас мне остается только поздравить вас с тем, что вы не утратили присутствия духа и сообразительности, громко и быстро прочитав это злополучное письмо вслух. Насколько я понимаю, поверх того наброска, на котором я изобразил плоть и кровь своих солдат, вы сумели нарисовать образ величественных кукол, которых весь мир предпочитает видеть в качестве героев. Я также преклоняюсь перед вашими либеральными взглядами и широким кругозором. Вы были так любезны, что даже позволили себе высказать предположение, что в мои намерения не входило оскорбить чьи-либо чувства. В качестве предлога, не способного, впрочем, извинить меня, я готов признать, что наша с вами переписка касалась столь многих тем и стала настолько либеральной в выборе объекта для критики и высказывании своего мнения, что я уже давно перестал ограничивать себя, дословно передавая все пришедшие мне в голову мысли и образы. В случае если у вас возникли хотя бы малейшие опасения в том, что моя безответственность сделала наше дальнейшее общение невозможным, я, разумеется, при первой же оказии верну ваши письма и надеюсь взамен получить от вас мои послания. Мне останется лишь сожалеть о содеянном и надеяться, что вы, и только вы сама, можете выступать в роли единственного достойного судии вашего поведения.
Сознавая, что и у вас нет желания представать перед своей семьей в качестве ее члена, вовлеченного в тайную переписку, предлагаю вашему вниманию следующую историю, которая может послужить примером армейской жизни во время военной кампании и которая, на мой взгляд, угодит любому вкусу.
Поскольку невозможно быть уверенным в том, что полковой обоз, перевозивший такие скромные удобства, как чай и одеяла, окажется под рукой по окончании изнурительного дневного марша, у многих офицеров вошло в привычку, как это случалось и в других подразделениях, поручать эти предметы первой необходимости вниманию мальчишки-португальца…
Поскольку я намеревался лишь убить вечер, то не обратил особого внимания на то, какое именно представление решил осчастливить своим присутствием. Я занял кресло в центре партера под яростным светом газовых фонарей и огляделся по сторонам. Моими соседями оказались весьма жизнерадостные личности, от которых пахло ничуть не лучше, чем от моих собственных солдат. Впрочем, вместо запаха черного пороха нос мой уловил ароматы, выдававшие их принадлежность к множеству профессий: мясника, владельца гостиницы, джентльмена-гуляки в изрядном подпитии, знатной дамы и даже, вы не поверите, дубильщика-кожевенника.
Оркестр умолк, первые актеры вышли на сцену и начали диалог, и тут до меня дошло, что хотя пьеса именовалась на афише как Un conte d’hiver,[13] на самом деле это была, вне всякого сомнения, «Зимняя сказка» Шекспира.
Мой французский, к величайшему сожалению, оставлял желать лучшего, равно, впрочем, как и игра некоторых актеров. Царь Леонтий оказался обладателем громоподобного голоса, он чрезмерно жестикулировал и походил на недалекого необразованного полковника. Царь Поликсен был пьян, и вообще в их исполнении комедия выглядела издевательством над последователями Мольера. В партере мои соседи весело чистили апельсины и обсуждали события минувшего дня, а леди и джентльмены в ложах вставали и выходили, когда им заблагорассудится. Газовые фонари в зрительном зале горели приглушенным, неярким светом, отчего все внимание поневоле устремлялось на сцену, в противоположность освещенным свечами и масляными лампами театрам моей юности. Однако же в шипящем и ослепительно ярком свете новых фонарей на сцене в первую очередь бросались в глаза рваные и штопаные чулки, макияж, которому не удавалось заставить тусклые глаза выглядеть яркими, и улыбки, таявшие и расплывавшиеся от жары.