class="p1">— Да? — он качает головой, усмехается, — развитие… С чужим человеком, все время один. Ты — плохая мать, Наира. А твой муж — плохой отец.
— Зато ты был бы самым лучшим! — все же не сдерживаю я сарказм, очень уж уязвил он меня этим “плохая мать”! Вот кто бы говорил!
— Да, — отвечает Азат медленно, растягивая гласные, и теперь акцент прорезается отчетливо, жутковато даже. Я знаю, что это значит.
Это значит, что он себя еле держит.
— Я был бы. Самым лучшим. — Он сейчас говорит отрывисто, акцент бьет по нервам, а лицо неожиданно оказывается прямо напротив моего. В ужасе и оторопи смотрю в черные жерла зрачков. — Я бы тебя на руках носил. Я и носил! Носил! На землю не давал ступать! И для ребенка своего сделал бы все! Все! Глаз бы с него не сводил! — Он уже не сдерживается, рычит мне в лицо, да так жутко, так страшно! Слова все короче, переходит на родной язык, и эмоциональность повышается в разы, — Я бы для вас весь мир… Все! Все! А ты… На что ты это променяла? На что? На это? Это?
Азат вырывает у меня из пальцев телефон и резко сжимает ладонь.
Пластик хрустит у него в кулаке, на юбку мне сыплется крошево.
— Дешевые вещи, тяжелая жизнь, с утра до ночи, ребенок с чужим человеком, мужа нет рядом, денег нет! Ничего нет у тебя, Наира, — он неожиданно начинает хрипеть, низко так, тоже жутко, но уже по-другому. Такая боль в его тоне, что даже оскорбительные слова за ней прячутся. И в глазах его — боль. Меня бьет наотмашь ею, как плетью, так сильно, что хочется отшатнуться.
И я пытаюсь сделать это, пытаюсь забиться в самый угол машины, но Зверь с низким горловым рычанием, притягивает меня за предплечья к себе, смотрит страшно и напряженно:
— За что ты так, а, Наира? Я был груб? Я плохо тебе сделал? За что ты…
— Ты… Меня… Заставил… — слова с трудом даются мне, но понимание, что надо говорить, что нельзя опять поддаваться, покорной жертвой биться в его лапах, будя совершенно низменные, животные инстинкты, доминирует. И я говорю. — Я… Не… Хотела… Так…
— Как? Как, твою…? — он дышит мне в губы, и грудь горячая такая, каменная, ходуном ходит. Я знаю, что будет дальше. Если не остановлю.
— Без любви.
Он замирает. Пальцы на моих предплечьях тяжелеют, оковами чугунными становятся. И в глазах… Ужас, я никогда, никогда не забуду выражения его глаз. Все, что я говорила до этого, все, что выкрикивала ему в лицо в запале гнева, в отчаянии, все это вообще ни в какое сравнение не идет с тем, что творится с ним, похоже, в это мгновение.
Я его убила сейчас. Убила.
И нет, никакого мстительного удовлетворения не испытываю. Потому что я и себя убила. Обманув.
Азат еще пару секунд смотрит мне в глаза, и я вижу, как постепенно меняется его взгляд, становясь… Мертвым.
Ничего удивительного. У меня, наверно, такой же сейчас. Мы с ним — два мертвых человека, давно мертвых… Не оживить.
Мои руки неожиданно становятся свободными, а тяжелое давление мощного тела пропадает.
Азат откидывается на спинку сиденья, отрывисто командует водителю:
— Назад.
И водитель, ни слова не говоря, просто разворвачивается в обратном направлении.
Я никак не комментирую внезапно изменившиеся планы. И очень надеюсь, что он везет меня обратно к офису.
Но Азат, спустя пятнадцать минут тяжелого, как могильная плита, молчания, называет водителю адрес. Мой.
Я молчу. Хочет домой отвезти, пусть везет. Сэкономлю на автобусе.
Возле дома вижу Аню с коляской, и сердце падает у ноги от ужаса, что Азат сейчас захочет выйти и посмотреть на ребенка. Каким бы он ни был профаном, но трехмесячный ребенок все же отличается от пятимесячного… Уже, практически, шестимесячного.
Я вылетаю из машины, напряженная и готовая рвать уже зубами его, если вздумает, если захочет… В голове сплошное безумие, сумбур и первобытная, звериная ярость, потребность самки защитить своего детеныша.
Но Азат даже не выходит из машины, не прощается, ни слова не говорит…
Я смотрю, как черная машина выезжает со двора, и не знаю, плакать мне, падать или начать уже, наконец, дышать…
Аня подходит, что-то спрашивает, но я не в состоянии отвечать. На плечи опускается, кажется, вся тяжесть этого мира, еле передвигаю ногами.
Не знаю, откуда находятся силы, чтоб завести коляску в лифт, зайти в дом.
Аня, бросив на мое опустошенное лицо внимательный взгляд, молча делает мне свой странный русский напиток с молоком, сама кормит и купает Адама.
Я все это время сижу безмолвно уставясь в окно и машинально отпивая из кружки.
А через час в доме раздается звонок.
Курьер приносит новый телефон, самой последней, самой дорогой модели. В нем стоит моя симкарта, сохранены все номера телефонов.
И добавлен еще один.
Тот, который я мгновенно заношу в черный список.
— Нэй, ты шикарна, — голос Тодда, айти специалиста, которого я с великим трудом схантила из Лос-Анжелеса пару месяцев назад, полон восхищения. А во взгляде новые, незнакомые мне прежде огоньки интереса.
Улыбаюсь, краснея от необычности ситуации, неловко поправляю платье, одолженное мне Лаурой на вечер.
Он вполне приличное, длина до колен, строгий футляр со скромным разрезом сзади и короткими рукавами. Вот только цвет… Цвет неприличный.
Нет, я не спорю, на Лауре платье смотрится волшебно, ярко-алое, из благородного шелка. На ее модельной фигуре оно чуть-чуть висит, не облегая, зато едва прикрывает зад.
А на мне… Пожалуй, длина — его единственное достоинство. Потому что обтягивает платье совершенно неприлично, а этот цвет, который дома выглядел ярким, но вполне пристойным, под лучами ламп ресторана переливается, делая выпуклости… Еще выпуклее. Я уже успела оценить себя в большом зеркале у входа и результаты этой оценки до сих пор жгут щеки.
И вот теперь еще один неприятный момент: коллеги, которые до этого не замечали, сейчас очень даже замечают. Смотрят, делают комплименты, пытаются угостить, отчего я с непривычки еще больше краснею и теряю