Сегодня Вильямс в отличном расположении духа. "Потрясную песню я сейчас слышал, — говорит он. — Называется "Хочу быть сержантом Элвиса Пресли". Пресли должны вот-вот призвать в армию, а для многих его имя — символ всех бед Америки, и всякие там сержанты прямо-таки мечтают сделать из него человека. Вильямс напевает нам пару куплетов, и у меня возникает желание задать этому Пресли хорошего перцу. Пройдут годы, и Элвис Пресли станет национальным героем, но я по-прежнему останусь к нему равнодушен — как, наверное, и Вильямс.
У Тони Дарлингтона тоже хорошее настроение. Тони окончил Принстон, где он чуть-чуть не дотянул до члена сборной университета по теннису. Четыре или пять раз в неделю он ездит играть на разные берлинские корты, а вчера разгромил в пух и прах своего бывшего однокашника, который сейчас работает в ЦРУ. Тони рассказывает нам и об этом своем мачте (удар с лета — наповал!), и о неожиданном результате в мужском чемпионате США, где Кен Роузволл здорово обыграл Лью Хоуда — 4:6, 6:3, 6:3. Подождав, пока мы это осмыслим, Тони убегает покупать теннисные мячи.
Мании Шварц не слушает этих рассказов. Манни закончил Беркли, он самый толковый и способный из нас и любит болтать всякую чушь — в стиле, который десять лет спустя получил название «кэмп». Все это время он листает какой-то светский журнальчик — по-моему, «Конфиденшиел» — и тихонько посмеивается. Иногда он делится с нами кое-чем из прочитанного.
— Нет, что бы вы думали? Принцесса Грейс и принц Райнер отдыхают в поместье ее родителей в Нью-Джерси. Это особенно пикантно, потому что она беременна и в феврале должна родить.
Или:
— Бинг Кросби говорит, что его решение окончательно. Он устал от всех этих слухов и заявляет, что на Кэти Грант не женится.
Или:
— Я так рад за Лиз Тейлор. Она, вообще-то, всегда была равнодушна к Майклу Уайлдингу, а теперь, по словам их друзей, они разводятся, потому что Лиз влюблена в Майка Тодда.
Или:
— Отличная пара — Мэрилин Монро и Артур Миллер. Он зовет ее «кисик-мисик», а она его «котик-мотик». В свадебное путешествие они поехали в Лондон; стоило им показаться на улице, как тут же возникли автомобильные пробки. Сейчас Артур уехал домой, а Мэрилин осталась сниматься с Лоуренсом Оливье. Надеюсь, Артур скоро вернется: ей, наверно, так плохо без него.
Эд Остин обращается ко мне:
— Слушай, Хэм, не могу понять, куда это ты ходишь по вечерам. Все у тебя не как у людей.
Меня зовут Хэмилтон Дэйвис. Следователи-американцы называют меня Хэм, а для всех остальных я Дэйвис. Вообще-то Эд в чем-то прав. По вечерам я редко вижусь с товарищами.
— В Восточный Берлин, — отвечаю я, — с докладом к Вальтеру Ульбрихту.
Даже мне самому это не кажется остроумным, и, не давая никому рассмеяться, я добавляю:
— Хожу на свидания с одной девушкой из Зелендорфа.
— А чем она занимается?
— В смысле — где работает?
— Ну да, где работает?
Я боялся этого вопроса. Внешность у Эда — самая подходящая, чтобы рекламировать мужские купальные принадлежности, и в Берлине он подцепил уже столько девушек, что не знает, что с ними делать, причем девушек классных, красивых — из тех, что и не смотрят на военных. Я тоже нашел себе девушку и вполне ею доволен. Правда, в ней нет того шика, который так привлекает Эда, и поэтому, чтобы не ударить в грязь лицом, я решаюсь соврать.
— Она учится, — говорю я.
— Где? — спрашивает Эд.
Я отчаянно пытаюсь вспомнить какой-нибудь институт, до которого Эд, может быть, еще не добрался, и, наконец, говорю:
— В музыкальном училище.
— Как раз на днях познакомился с одной девицей оттуда, — говорит Эд. Он чувствует, что я попался, но решает пощадить меня. — Если твоя тебе надоест, у Аннальезе есть подружка. Славная девочка из Вюрцбурга, совсем одна в большом городе.
— Спасибо, буду иметь ее в виду.
Но я не буду иметь в виду — я предпочитаю делать все по-своему, а не полагаться на помощь Эда. Глупо, конечно, но ведь я молод.
Мы возвращаемся в наш дом, где меня уже поджидает еще один перебежчик. Этот сделан совсем из другого теста, чем утренний парнишка: вид у него такой, будто он только что вернулся с парада. Перешел он к нам два дня назад, а хоть сейчас на смотр. Он вежливо отказывается от пива и в течение всего допроса выкуривает только три сигареты. Этот мальчик был курсантом в офицерском артиллерийском училище, и его прямо-таки распирает от желания проявить свои знания. Начав, как обычно, с карт и с личного состава, мы затем переходим к вооружению. "Jetzt geht's los",[3] — произнес он, радостно улыбаясь. Артиллерия — его конек. Мы говорим о 122-миллиметровых орудиях, чья дальнобойность возросла до 25 000 ярдов, о новых 152-миллиметровых — улучшенном варианте полевых орудий, применявшихся во время войны, о 203-миллиметровых орудиях, которые стреляют на 28 000 ярдов и которые теперь прицепляют к тягачам, о 240-миллиметровых минометах, о четырех-, двенадцати- и шестнадцатидюймовых ракетных установках. Мы беседуем об учениях на стрельбище, о порядке их проведения, о маневрах, причем мальчик получает такое удовольствие, что я никак не могу понять, почему он бросил все это и перебежал к нам.
Я полагаю, одно из двух: либо он заслан с восточной стороны, либо думает, что чем больше расскажет, тем больше мы ему поможем. Тут он прав, в особенности если рассчитывает получить неплохую работу: когда источник много знает и ничего не утаивает, его переправляют в наш лагерь, расположенный к северу от Франкфурта, где ему обеспечивают комфортабельную жизнь и потихоньку допрашивают. Если источник идет нам навстречу, мы идем навстречу ему. Он не попадает в обычный лагерь для беженцев, а начинает работать за приличное жалованье. Похоже, что этот парень именно такой. Но, может быть, он все-таки агент? Да нет, сомнительно: уж слишком охотно он все рассказывает, а агентам не полагается выделяться.
Уже почти пять часов — время кончать работу, — а нам еще о многом надо бы поговорить. Я спускаюсь к Маннштайну спросить, не может ли источник остаться переночевать — специально для таких случаев у нас заготовлены четыре спальни. Маннштайн разрешает и отсылает машину с остальными перебежчиками обратно в Мариенфельде. Я даю своему источнику талоны на завтрак и обед, отвожу его в комнату, и на этом мы заканчиваем.
Вечера — мое любимое время. Поднявшись к себе, я ослабляю узел на галстуке, наливаю в стакан виски и выхожу на балкон. Солнце еще светит сквозь листву деревьев. Дома напротив являют собой смешение стиля Gründerzeit[4] и раннего модерна; я думаю, они были построены перед самым началом первой мировой войны. Мне они очень нравятся, и я невольно задаю себе вопрос, откуда взялись деньги на их строительство — от банкиров, промышленников или, может быть, от страховых обществ? Во всяком случае, источник этих денег явно не марксистский. Я сажусь в шезлонг, гляжу на дома и пытаюсь представить себе двадцатые годы — людей, играющих на лужайке в крокет, беседующих о Штреземанне и Локарно, оплакивающих Веймарскую республику. Возможно, ничего этого тут и не происходило, но мне нравится думать, что все это было именно так.