По дороге я остановилась во внутреннем дворе Лувра, пустом и гулком. Из окон лился на брусчатку мертвенный свет. Восторг, сопровождающий сахарные путешествия, вызывается странным и чудесным ощущением надмирности — все прежнее вокруг тебя, и ты сам как будто там же, где был вчера, но в какой-то более тонкой реальности. Странный лысый человечек в трико трусцой перебегает площадь. В арке звучит чье-то пение. Этот Лувр — не для туристов, он для меня одной, и лишь со мной разговаривают на языке жестов все эти изваяния, ежесекундно и неуловимо меняющиеся.
Я думала, искомое находится где-то поблизости от собора Парижской Богоматери, и долго сидела напротив, куря сигареты. Собор казался маленьким, вычурным и кривоватым. Я обошла его с той стороны, где не было забора, и вернулась назад. Нотр-Дам молчал, не давая мне ни единой подсказки. Я повернула к реке и тут увидела ее.
У нее были очень независимый вид и немного развинченная походка. Она была одета в короткую кожаную куртку и узкие джинсы. Черный подшлемник обрамлял очень худое лицо, строгое, почти воинственное — и в то же время скорбное. От нее веяло какой-то высокой непреходящей печалью. Воображение дорисовывало за ее спиной длинные острые крылья воробьиного цвета. Она задержала на мне взгляд, потом отвернулась и стала спускаться к воде. Я последовала за ней. Ее силуэт скрылся в тени моста.
Я не догнала ее, но мне и не хотелось. Под мостом в смердящих кучах тряпья мирно ворочались бродяги. Я осторожно прошла мимо и через какое-то время очутилась под ивами на стрелке острова. Неподалеку целовалась парочка. Еще поодаль визжали и хохотали пьяные в дым школьники. Они пили алкогольную шипучку из банок, словно в Париже было мало вина. Все эти люди мне не мешали, а я не мешала им, наши миры не пересекались. Я опустилась на камни. Внизу чернела Сена, перемалывая оранжевые огни. Под одеждой по моему телу от страха струился сладкий пот. Что делала Матильда в Париже? Ждала ли она меня? Или я сама привезла ее? Вернется ли она? Будет ли возвращаться? Пока это всё было неважно. Важно было то, что я находилась в искомой точке и к моим ногам река несла все тайны Парижа.
Делать лунный сахар меня научил Йоши. Но сначала он дал мне его попробовать. Это случилось во время рождественских каникул; я бездельничала за компьютером. «Закрой глаза, открой рот», — сказал Йоши и засунул мне в рот кубик рафинада. Я хотела выплюнуть — не люблю сахар, — но он меня остановил.
В течение сорока минут не происходило совсем ничего. Потом что-то случилось с окружающей обстановкой, и с телом, и с восприятием. Комната как-то скруглилась вокруг меня, ноги стали невообразимо длинными, так что до предметов, лежащих на столе, стоя было не дотянуться. Какие-то мелкие, прежде незаметные детальки, звучки и запашки назойливо полезли в глаза, нос и уши. Я взволнованно расхаживала по дому, ощущая странный дискомфорт и расфокусировку. А потом — раз! — словно прорвалась прозрачная пленка, и я очутилась на той стороне. То есть я продолжала находиться в том же пространстве, но выглядело оно так, словно из него вычли обычную жесткость конструкции, замыленность и обезличенность. Это был Истинный мир, и мне предстояло его исследовать. Чистая радость охватила меня, и лицо само собой расплылось в улыбке. «Поздравляю тебя», — сказал Йоши.
В последующие шесть часов я не уставала удивляться тому, что творилось вокруг помимо моего участия. Все предметы и даже пустота между ними, оказалось, полны жизни. Стоило остановить взгляд на чем-нибудь одном, как оно тут же начинало наполняться внутренним светом, тайными смыслами, пульсировать и раскачиваться. Божественное присутствие ощущалось во всем. Но при этом Истинный мир не был абсолютно дружелюбным, впрочем, равно он не был и враждебным. Тут не смешивались черное и белое, добро не сражалось со злом, порок не противостоял добродетели. Этот мир был нейтральным, им не владели страсти, хотя эмоции могли быть очень сильны. Ни вины не существовало в нем, ни ущерба; он был опасен — и предупреждал о своей опасности. Он был упоительно красив — и преподносил свою красоту без нажима. Это был идеальный мир, в котором не было ничего запретного или невозможного, и единственным известным мне способом проникнуть в него, за прозрачную пленку обыденной реальности, являлся лунный сахар, вещество познания.
Природа и назначение каждой вещи раскрывались передо мной как по волшебству, но я чувствовала, что не до конца, не на полную глубину, а лишь в той мере, в которой я была готова воспринимать. Я ставила музыку — пластинку за пластинкой — и с первых аккордов различала, гармонично произведение или уродливо, богато или убого. Каждая партия каждого инструмента словно звучала в отдельном канале. Свет подчинялся музыке, он играл, волновался, переливался, зависал в воздухе, рассыпался на кванты. Самое мощное клубное лазерное шоу в сравнении с этой световой феерией выглядело бы просто жалко. Затаив дыхание, я следила за нитями и потоками света, танцующими вокруг меня.
Апельсин в моей руке дышал всеми порами; резать его казалось мне преступлением. Йоши очистил его для меня пальцами, и я увидела, как янтарные дольки сияют прозрачным соком. Всё было мне интересно — рисовать, курить сигареты, рассматривать бушующие повсюду крошечные вихри. Никогда прежде я не была такой живой, и никогда прежде Божественный замысел так ясно не являлся мне в своем непостижимом великолепии.
Изготовлялся чудесный сахар до изумления просто. Самые обычные кубики сахара надо было оставить на подоконнике в лунную ночь. Напитавшись светом Луны, они обретали волшебную силу. Готовить их впрок или на продажу было нельзя — только то, что собираешься съесть сам или подарить близкому другу. В этой простоте мне чудился подвох.
— Йоши, почему же все люди не могут обрести мудрость, покой и счастье, если это ничего не будет им стоить?
— Потому что маловерие их губит. Попробуй рассказать кому-нибудь о лунном сахаре и увидишь: тебя поднимут на смех. Мало кому придет в голову повторить твой опыт, ибо такие манипуляции с кусками сахара кажутся нелепыми. Только очень немногие, те, кто действительно к этому готов, завладеют знанием об Истинном мире.
Я поразмыслила над его словами и пришла к мнению, что это правда.
Париж пах большой рекой и свежим бельем. Только что выстиранным и высушенным на открытом воздухе где-нибудь в лугах, посреди дурнотравья. Для города это неправильный, удивительный запах. Я не столько видела и слышала Париж, сколько обоняла: останавливалась на перекрестках, чтобы принюхаться и поймать аромат свежей выпечки, или чужих духов, или ливанской кухни, или мокрой листвы. Дни смешались: путаный цветной сон, который невозможно рассказать целиком. С утра до позднего вечера я бродила по улицам, не пользуясь никаким транспортом, и очень редко — картой. Заходила в Центр Помпиду, чтобы не увидеть ни одной картины, а просто пообедать в небе — огромном пустом небе, оглушительно синем, в котором облака полощутся, будто обрывки кружева в медленной воде. Но стоит подойти к краю площадки, и небо обрывается; внизу лежит Париж, великий, древний, неотразимый, лежит и терпеливо ждет, как Сфинкс, загадавший тебе неразрешимую загадку.