уверенной наверняка. И ненавидела себя за эту надежду.
Как Одиссей к мачте мы привязываем себя к обидам прошлого, чтобы слышать сладкоголосое пение сирен будущего, но не позволить себе попасть в эту ловушку — забыть обо всём, что нас разлучило и попробовать снова.
Мы не изменились, напоминала я сама себе, глядя, как Марк облизывает пальцы. Когда-то я любила эту его дурацкую привычку. Не раздражала она меня и сейчас.
Не изменились его губы — так и остались желанными.
Не изменились руки, мужские, сильные, покрытые выпуклыми венами, от одного вида которых меня бросало в дрожь.
Не изменилась его привычка смотреть на меня, чуть склонив голову, я говорила — снисходительно, он говорил — любя.
Да, наши разногласия тоже никуда не делись. Но мы же люди — мы способны говорить.
Объяснять. Убеждать. Договариваться.
— Что ты чувствуешь, когда на меня смотришь? — спросила я, когда, уже сидя за столом, он снова посмотрел на меня так, что у меня мурашки побежали по коже.
— То же, что и всегда. С самой первой нашей встречи. Словно внутри меня горит очаг. Мне тепло, спокойно, уютно. Я дома. И я голый. А что чувствуешь ты?
— Что ты голый, — улыбнулась я. — Что со мной ты всегда голый.
Безоружный. Беззащитный. И весь мой.
И я могу отрезать ему волосы, как Далила Самсону — и лишить сил.
Могу отрезать даже голову, как Юдифь Олоферону или трамвай Берлиозу — и лишить жизни.
Могу сказать, что Зинка беременна — и испортить вечер.
Женское коварство не имеет границ, а порой логики и смысла.
Но я спросила не затем, чтобы коварно вытянуть из него признание: его и пытать не пришлось, он признался бы в чём угодно.
Мне не давал покоя вопрос: а может, я ошиблась? Может, он тоже меня не разлюбил?
Может, мы настолько не поняли друг друга, что мучаемся напрасно?
— Зачем ты купил ту квартиру?
Он отложил вилку.
— Потому что в ней мы были счастливы.
— Мы были несчастны, Марк. Я была несчастна, — подскочила я, как ужаленная. — Я зарядила тебе кружкой по лицу из-за этой чёртовой квартиры.
— Я ни разу не припомнил тебе эту кружку. Я знаю, тебе было больно, — он тоже встал.
— Это было, как… как плевок мне в лицо. Смотри, тебе было плохо, а мне хорошо.
— И это совсем не так. Нигде и никогда мы больше не были так счастливы, как там.
— Неправда! Если бы не эта чёртова квартира, ни грёбаный ремонт, мы, может, до сих пор были бы вместе. Но мы начали ссориться именно там. И наматывали обиды на этот блядский ремонт, как на клубок.
— Ты наматывала, Ань. Я не выбирал между тобой и друзьями, потому что выбрал тебя. Окончательно и бесповоротно в тот день, когда сделал предложение. Нет, мне не плевать на друзей, и я не считаю, что должен ссориться со всеми, кто тебе не нравится. Я вообще не люблю ссориться. Мне казалось, ты готова мне подыграть, что тебе нравится роль главной стервы. Что этот чужой ремонт в чужой квартире в принципе не стоит того, чтобы с ним заморачиваться — как налепят, так и налепят, насрать, лишь бы подешевле, — он выдохнул, переводя дыхание. — Но видимо, так и не смог тебе этого объяснить. Ты восприняла всё слишком серьёзно, расстраивалась из-за каждой мелочи, словно мы собрались прожить там всю жизнь.
— И ты её купил? — взмахнула я руками.
— Я купил эту квартиру, чтобы сказать: мне не всё равно. Я ценю всё, что ты в неё вложила. Ценю настолько, что пусть это будет моим — обои, что ты выбрала. Диван, на который опрокинула томатный сок. Унитаз, к которому так и не привыкла. Я думал, там давно всё переделали. Но приехал посмотреть — а там всё ровно так, как мы оставили. И я не смог отказаться. Моя мать назвала меня идиотом, но я покупал не квартиру — нечто большее. Несбывшуюся мечту. Неугасшую надежду. Дрова для очага внутри меня, которому я не хочу дать погаснуть.
— Ты идиот, — покачала я головой.
— Я знаю, — улыбнулся он.
— Нет, ты не знаешь!
И я набрала воздуха в грудь, чтобы сказать ему, что Завьялова беременна, но не успела…
Его рука легла на мою шею. Губы накрыли губы. И мир качнулся.
Я хотела его так, что у меня горела кожа, ломило соски и низ живота скрутило тугим узлом.
И его руки лишь распаляли этот жар, скользя по обнажённой коже, и губы заводили лишь сильней, лаская грудь и спускаясь всё ниже.
По дороге до комнаты мы уже растеряли одежду. И когда мои лопатки коснулись прохладных простыней, я едва сдержала стон, выгибаясь Марку навстречу.
Я обожала его член. Большой, красивый, ровный.
Мне нравилось, как он пульсирует в руке. Как бархатистая головка покрывается смазкой. Как обнажаются её острые края из-под мягкой плоти.
Как Марк начинает тяжело дышать. Его взгляд туманится. Он закатывает глаза и пропускает воздух сквозь зубы. И его пальцы на моём клиторе ловят ритм, с которым я глажу его член.
Дыханье сбивается. О, как я люблю этот момент, когда он упирается во влажный вход, но лишь поглаживает его головкой, дразнит, тянет. Потом чуть надавливает и вновь возвращается. Надавливает чуть сильнее. Немного проскальзывает внутрь и снова выходит.
Желание становится невыносимым. Желание почувствовать его в себе во всю мощь, на всю длину, всей глубиной. И я начинаю хныкать и ёрзать, но он остаётся неумолим, оттягивая этот сладкий момент.
Вены на его шее вздулись, на лбу и груди выступил пот. И мои несчастные соски жаждут, когда он прижмётся к ним своей взмокшей кожей. Прижимаясь ко мне сильнее на каждый вздох и отступая на каждый выдох.
Он наваливается сильнее. И наконец, входит на всю длину.
Начинает двигаться, а я уже не слышу, как стону, и не понимаю, что говорю.
Я вся как сжатая пружина, готовая вот-вот выстрелить. Как тетива. Струна.
И вся моя суть — распалённое страстью женское лоно, упруго сжимающее в себе мужской член, ни за какие блага мира не готовое променять этот древний акт ни на что другое.
Акт любви или акт ненависти. Акт подчинения или превосходства. Надругательства или обожествления. Ничто другое в мире не говорит об отношениях мужчины и женщины красноречивее, чем простое физическое совокупление. Ничто вообще не будет имеет значения, если в этой короткой