— Вот, там для тебя подарки. Шмотки всякие красивые. Носи, не побрезгуй. И вот шубу еще я тебе новую купила. Это норка, самая дорогая, блек-лама…
— Ой, не надо, Ада! Что вы… — категорически запротестовала Таня, вытянув вперед ладони. — Не надо, у меня уже есть шуба, она тоже норковая!
— Ой, да видела я эту твою шубу… Уж прости, но я велела ее выбросить. И не возражай даже! Поверь, я лучше в этом разбираюсь. Надевай!
Она чуть не силой впихнула Таню в черный роскошный мех, прошлась вокруг нее критически, подвела к зеркалу:
— Ну сама посмотри… Есть разница?
Таня взглянула на свое отражение довольно равнодушно, потом робко потянула губы в вежливой благодарственной улыбке:
— Спасибо, конечно. Очень красиво.
— Да не то слово — красиво! Понимала б чего! Ты посмотри, посмотри на себя повнимательнее — совсем же другим человеком выглядишь!
Таня с ней спорить не стала. Но и разглядывать себя с пристрастием тоже не стала. Ну, шуба. Ну, действительно красивая. Легкая и блестит, как шелк. Ее шуба тоже хорошей была, и носила она ее с удовольствием, ходила в ней да радовалась своей жизни потихоньку. А сейчас прежнюю радость из души будто ветром выдуло, одна пустота осталась, и никакой новой шубой ее уже обратно не заманить, наверное. Да, Ада права: совсем она другой человек теперь, безрадостный и несчастный…
В аэропорт Ада ее провожать не поехала. Не любила суеты человеческой, как сама объяснила. Простилась с Таней на крыльце дома, еще раз попросив не держать на нее обиды. Потом стояла, рукой махала вслед отъезжающему «Ламборгини» — маленькая одинокая фигурка на фоне большого дома…
За всю дорогу до аэропорта Сергей не проронил ни слова, смотрел перед собой пристально и внимательно. Фонарь под его глазом сквозь толстый слой грима почти не просматривался — так, отсвечивало чуть синевой да багровостью, что даже и шло ему немного, шарму какого-то придавало. Вообще, лицо его можно было бы и за красивое счесть, хоть картину с него пиши, если б не проступала на нем слишком явственно печать лакейской тупой брезгливости, некой подловатости даже. Таня взглядывала на него изредка, вздыхала да жалела от души — пропадет не зазря парень на чужих дармовых хлебах, ни богу свечкой, ни черту кочергой… На прощание улыбнулась ему тепло, тронула рукой за твердокаменное плечо:
— Ладно, Серега, прощай. Не держи обиды. Фингал пройдет, и все с ним уйдет, все забудется. Каждый живет как может. И каждый сам в своей жизни хозяин. Ничего, терпи, раз сам себе такое счастье выбрал.
Он только рукой махнул в ответ — какое уж там счастье, чего говоришь такое… Повернулся, быстро пошел прочь, подальше от этой странной девчонки. И чего приехала, спрашивается? Взяла и разбередила все в сердце, с годами в порядок уложенное. И впрямь, так все правильно там сложено было — комфорт и удобство сверху, чтоб под рукой всегда, а остальное, всякое там гордо-мужицкое — подальше, подальше! В самый уголок его затолкать, чтоб не верещало при случае. Не видно его там, не слышно, и слава богу. А тут приехала, понимаешь ли, жалельщица… Ну ее, эту девчонку с ее душевным пониманием! Чего с нее возьмешь — простушка, она и есть простушка! Кто ее просил-то скрытое да потаенное своими именами называть? Никто и не просил…
Всю процедуру досмотров-проверок Таня теперь прошла легко, прошлого опыта набравшись. Даже равнодушно как-то. И в иллюминатор тоже смотрела равнодушно, взлетая над прекрасной страной Францией. Ничего ее больше не трогало, будто жизнь из нее ушла. И проклятая обида все копошилась и копошилась внутри, устраивалась надолго и по-хозяйски. Откинувшись в кресле, решила она в спасительный сон нырнуть, да тоже не тут-то было — слишком уж явственно привиделось ей Отино заплаканное личико с перепуганными, будто потравленными упреком к ней глазками — где ты, нянька моя сердечная, почему бросила? Вздрогнув, она открыла глаза и снова заплакала, тихо всхлипывая. Что-то спросил у нее по-французски сердобольный сосед-старичок, но она только рукой на него махнула невежливо — отстаньте, мол…
— Танюха! Ты, что ли? Откудова? — моргала заспанными слезящимися глазками бабка Пелагея, уставившись на нее в открытую дверь. — Вот тебе на… А я думаю, кто это в дверь трезвонит в такую рань…
— Я это, я, бабушка. Вернулась вот.
— Как это — вернулась? Прямо из Парижу, что ль, вернулась? А Отечка где?
— А Отечку у меня отняли, бабушка. Забраковали меня как няньку да и отняли…
— Да как это — забраковали? А чем ты им не подошла? Здесь, значит, хорошей нянькой была, а там плохой стала?
— Ну да… Сказали, что рожа у меня для их французской жизни неподходящая. Стыдно им на мою рожу деревенскую глядеть.
— Обманули, стало быть? Ох, ироды… Да ты заходи, чего на пороге стоишь, как неродная! Заходи, расскажи все по порядку. Эта ведьма, что здесь была, так распорядилась, что ль? Ой, а она мне и сразу не поглянулась, чертовка эта. Старая, а туда же, под молодуху рядится… И имечко у нее подходящее — Ада! Туда ей, стало быть, и дорога потом определится! За такие дела уж точно в рай ей дорога заказана!
— Да погоди, бабуль, не ругайся. Она и не виновата вовсе. Это дочка ее, Лена, Отю забрала. Не понравилась я ей — деревенская, говорит, грубая, некрасивая… Она даже и матери своей ничего не сказала, не то что мне. Спящего его увезла ночью, тайком… Он к ней на руки даже не пошел — боялся сильно, а она его все равно увезла…
Пройдя в комнату, она упала на диван, уставилась на бабку широко открытыми, полными обиды и слез глазами. Сглотнув, проговорила тихо:
— Ой, бабушка, что же теперь с ним будет-то! Я как подумаю — так сразу страх меня берет… Чего ж они творят с ребенком, сердца у них нет!
Затаившаяся и придремавшая внутри боль, будто резко проснувшись от этого отчаянного слезного возгласа, тут же и встрепенулась, и начала дергать торопливо за все подвластные ей ниточки-веревочки Таниного организма. Спрятав лицо в ладони, она затряслась вся, зашлась в плаче — нехорошем уже, больном, истерическом. Бабка, глядя на нее, только руками всплеснула. Взметая на ходу сухими седыми патлочками, быстро посеменила на кухню и вскоре вернулась, встала перед Таней в боевую позицию и от души брызнула ей в лицо водой изо рта. Таня резко вздрогнула, то ли икнула, то ли взвизгнула от наглой такой неожиданности, но плакать перестала. Вдохнула-выдохнула — и будто отпустило ее. Потом еще раз с силой набрала в грудь воздуху и махнула на бабку Пелагею рукой. Сердито, но незлобиво махнула, вспомнив, конечно же, как таким же вот образом она и в детстве ее лечила от страстно-болезненных слез.