— Я ее правнук, сестра, — ответил Чезаре.
— Правнук, — повторила старушка. — Бедная Изолина! — Она оперлась локтем о ручку кресла, нажала большим пальцем на висок, а другими пальцами легонько помассировала лоб. Ее изможденное лицо было все в морщинах, глаза запавшие, нос тонкий, почти прозрачный. Она обращалась к юноше, но словно бы говорила сама с собой. — Изолина была нашей служанкой, — сказала она. — Служанкой Господа, и она имела добрую душу. Я незадолго до этого приняла обет, была совсем молодая девушка, а у нее уже был ребенок. Раз в году ей разрешали съездить в Милан навестить своего ребенка, который был в приюте Мартинит. Однако она никогда не ездила одна, а только в сопровождении монахини.
— Однажды я поехала с ней, и по пути она призналась мне в том, что согрешила. Тяжкий грех, — задумчиво произнесла старая монахиня. — Она привязалась к одному знатному юноше из рода графов Казати, Казати же, щедрые вкладчики монастыря не в одном поколении, заключили ее сюда, чтобы искупить этот грех.
— Я слышал другое, — сказал Чезаре, склонившись к ней.
— Молчи! Что ты знаешь? — возмутилась она. — Изолина искупила свой грех. Трудилась не покладая рук и молилась денно и нощно. Иной раз заставали ее в слезах. И в тот раз, когда я сопровождала ее в Милан, она плакала. Я ее спросила: «Отчего ты плачешь, Изолина? Мы ведь побываем в Милане, увидим столько интересного». Но самое печальное в этой истории было то, что ребенок даже не догадывался, что женщина, которая навещает его раз в году, — его мать. Она приносила ему всякий раз пару груш, жареные каштаны и кулек с печеньем. Без слез смотреть на их свидание было невозможно.
— А кто был отцом ребенка? — не без волнения спросил Чезаре.
— Изолина мне сказала, что это был молодой граф Казати, умерший от горя на вилле, куда его заточили. Смотри туда, — старушка подняла руку со скрюченными узловатыми пальцами и показала в окно, затянутое сеткой от комаров. — Вот та красивая постройка в долине.
Вдали виднелась аллея, ведущая к старинному особняку.
— Она называлась вилла «Карлотта», по имени графини-матери, пожелавшей ее построить. Но с тех пор, как там поселился молодой граф Чезаре, ее прозвали «Силенциоза» — Молчаливая. Изолина взяла с меня слово, что я никому не открою ее тайну. Тебе первому рассказываю. Ведь ты ее правнук, у тебя точно такие глаза, как у бедной Изолины.
Я хранила молчание, — продолжала старая монахиня, — но история эта стала легендой. Рассказывали, что граф Чезаре каждую ночь зажигал свечу на окне, выходившем к монастырю, а Изолина поднималась на чердак, чтобы видеть это слабое пламя. Стояла часами там наверху, плакала и молилась. Ходили слухи и про то, что у графа лицо обезображено: у него, мол, воловий глаз. Глаз воловий, а сердце доброе.
— Конечно, ангелом он не был, раз ввел в грех это бедное создание, — помолчав, продолжала она. — Но Бог им судья… Однажды ночью свеча на окне не зажглась и больше не зажигалась никогда: граф был мертв. Спустя несколько месяцев умерла Изолина. В грозовые ночи, говорят, слышно, как они зовут друг друга и плачут, и молят о Божьем прощении. Надеюсь, Бог их простит. Видишь, сколько в жизни страдания? Даже сюда, в эти стены, где мы живем в мире и согласии с Господом, доходят отголоски человеческих страстей. Мальчик, который не знал, что Изолина его мать, твой отец?
— Это был мой дедушка, — сказал Чезаре, — но думаю, что он все-таки это чувствовал.
— Какое это имеет значение, если все мы дети Господни? — сказала монахиня, с трудом подняв руку.
Чезаре наклонился и поцеловал эту старческую руку с узловатыми скрюченными пальцами.
— Спасибо, сестра. — Ему хотелось обнять ее, как бабушку, но он постеснялся.
— А теперь иди, сынок, и благослови тебя Бог, — попрощалась старая монахиня. — Ты от хорошего корня, но смотри, не сбейся с пути.
Было около полудня, когда Чезаре пришел на маленькое кладбище Караваджо, а в двенадцать он должен был встретиться с Джузеппиной и младшими, как обещал. Кладбище было закрыто и пустынно. Через прутья железной калитки он увидел аллейку, обсаженную кипарисами, которая венчалась изящной погребальной капеллой за невысокой оградой. На мраморном фронтоне ее сияли золотом два слова: СЕМЬЯ КАЗАТИ.
Он подумал о своей матери, об ее отце, о бедной прабабушке Изолине: их тела не покоились в этой капелле, ведь они были найденыши, приютские дети — Коломбо. Но его мать тоже достойна погребения на этом кладбище, и когда-нибудь она будет покоиться здесь в капелле даже более роскошной, чем эта. И, глядя на сияющий в конце кипарисовой аллеи фронтон, он явственно увидел, как исчезает на нем надпись: СЕМЬЯ КАЗАТИ и появляется другая: СЕМЬЯ БОЛЬДРАНИ.
Был август четырнадцатого года, когда сербский студент Гаврила Принцип двумя выстрелами из револьвера превратил мир в поле сражения. Смерть австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены Софии была лишь первой в чреде неудержимых кровавых побоищ: пол-Европы было вовлечено в огромную бойню.
— Тебе это кажется возможным? — задал вопрос Риччо.
— Что именно? — спросил Чезаре, который не любил пустых разговоров.
— Что достаточно двух револьверных выстрелов, чтобы перевернуть весь мир.
— Это зависит от того, кто нажимает на курок и в какой момент.
Была прохладная октябрьская ночь, и, сидя на повозке, груженной бочками с вином, парни поеживались в своих легких пиджачках и потирали озябшие руки. Идея заняться винной торговлей, чтобы приумножить свой капитал, полученный после той кражи в палаццо Спада, принадлежала Риччо, но Чезаре, поразмыслив, ее поддержал. Настоящий сын улицы, Риччо только ночевал у деда с бабкой, пропадая целыми днями в остерии, где давно перезнакомился со всеми завсегдатаями и был в курсе всех тайных и явных махинаций.
— Впрочем, нас это не касается, — зевнув, сказал Риччо.
— Это почему же? — возразил Чезаре.
— Потому что Италия заявила о своем нейтралитете, — ответил Риччо с апломбом начитавшегося газет человека.
— Ну да, — хмыкнул Чезаре, — как будто, сказав сегодня «нет», правительство завтра не скажет «да».
Он вспомнил шумные группы интервенционистов, которые что ни день устраивали демонстрации на улицах Милана, их призывы к войне, бешеную агитацию за участие в ней, которую вели многие газеты, и подумал, что войны, пожалуй, не избежать. Их было много, этих размахивающих флагами и выкрикивающих бессмысленные слова фанатиков всякого рода: максималистов, реформистов, социалистов, гарибальдийцев и прочих радикалов, и они, возможно, еще добьются своего.