Но хорошо, что мы говорим по телефону, а не лично, иначе я бы точно не удержался.
— Ну, разумеется, — хмыкает Мироненко. — Когда тебя волновали правила… Консультация как прошла? Вера же приезжала?
Попытки успокоиться рассыпаются в пыль. Я ухожу в кухню, плотно закрыв за собой дверь.
— Вот так, будто ни в чем не бывало? Просто спросите меня, как прошла консультация?!
— Вообще-то я рассчитывал, что ты сам мне об этом расскажешь, еще в больнице. Но раз у тебя появились другие планы…
— Какие на хрен планы?! — прижимаюсь лбом к холодному стеклу. Кажется, что это не за окном метет, так что почти не видно ничего вокруг, а у меня в голове все завертелось в безумной пляске. От ярости, от боли, от собственной беспомощности.
— Максим, я не понял, ты пьяный что ли? Или по другой причине с катушек слетел? Объяснись! — голос главного становится жестче, а меня накрывает с еще большей силой.
— Объясниться мне предлагаете?! Вы еще вид сделайте, что ничего не понимаете! Как могли на такое пойти? КАК?! Зная о ребенке?
— А, вот ты о чем, — Мироненко, кажется, снова усмехается. — Узнал, значит. Ну, что ж, давно пора было.
Нет, я все-таки вернусь в больницу и набью ему морду! Это ничего не изменит, но хоть душу отведу! Какого лешего ведет себя так, будто говорит о ничего не значащих вещах?!
— Понимаете, что я могу написать жалобу? Затаскать вас по судам? Вообще заставить пожалеть, что выбрали эту профессию?!
— Выдохни, Горский, тебе так волноваться сейчас противопоказано, — почему-то чувствую себя глупым мальчишкой, слыша эти слова. Не похоже, чтобы мои угрозы хоть сколько-нибудь его взволновали. — И жену свою истерикой напугаешь, она же где-то рядом? А насчет жалоб… — Мироненко говорит строго, но абсолютно спокойно. — Можешь заняться, если тебе делать нечего, да только не советую. Сам знаешь, что не добьешься ничего. И ребенка не спасешь…
Он делает паузу, а потом продолжает гораздо тише:
— Но вот Веру вернуть ты еще можешь. Если хочешь, конечно.
Чувствую себя как выброшенная на берег рыба, которой внезапно стало не хватать воздуха. Делаю судорожные глотки, но только помогает это мало.
— Вернуть? Вы всерьез полагаете, что нам есть, что возвращать? После того, что случилось?
Главный опять долго молчит, так что даже начинает казаться, что разговор прервался. Но потом до меня доносится:
— Я думаю, есть вещи, которые куда важнее амбиций и обид. И самобичеванием не советую увлекаться. Иногда помогает, но не в этом случае. Жена у тебя — бриллиант чистой воды. Не упусти ее, парень. Не потеряй. Жизнь вам и так второй шанс дала. Третьего точно не будет.
После разговора с главным еще долго стою у окна, машинально вглядываясь в разгулявшуюся за окном метель. В тусклом свете фонарей картинка выходит совсем унылой, старенький двор нагоняет еще большую тоску. Голые черные деревья, пустые скамейки, горы грязного заледеневшего снега. И никого из людей. Естественно, никакие старушки не станут сидеть на улице в такую погоду. Еще и двор продувается насквозь из-за не слишком удачного расположения домов.
Да и от самого окна тянет. Как Вера здесь живет? До метро пешком минут двадцать, а наземный транспорт сейчас наверняка ходит со страшными задержками.
Введь приезжал сюда раньше, видел и двор этот, и старый дом, почему не задумался? Если бы тогда настоял и забрал Веру назад, может, все было бы по-другому?
Мне снова хочется выругаться. Почему я ее отпустил? Как мог, зная, что беременна? Почему ничего не почувствовал, не предугадал?! Где была моя хваленая интуиция?!
Кручу в голове слова Мироненко, что еще можно все вернуть. Использовать данный судьбой шанс. Можно ли? Не то чтобы часто, но мне приходилось сталкиваться с пациентками, у которых беременность прерывалась на большом сроке. И там, как правило, психологических проблем было куда больше, чем физических. Каждая вторая винила в случившемся своего мужа или партнера. Так и есть, наверно, кто, как не самый близкий человек, ответственен за благополучие женщины? И своего малыша? Если не напрямую, то косвенно. Поддержать должен, защитить, позаботиться. Сохранить любой ценой.
Я не сохранил. И если Вера ненавидит меня за это, то совершенно обоснованно. Сам ненавижу. Внутри все стынет от лютой ярости, от отвращения к самому себе, от беспомощности и невозможности что-то поменять. Слишком поздно… Какой уж тут второй шанс?
Возвращаюсь в комнату и снова долго смотрю на спящую жену. Не знаю, что будет, когда она проснется. Нам придется обо всем поговорить. Вытащить наружу все самые неприглядные подробности. А дальше…
О том, что дальше, думать не хочется. Как наивный ребенок оттягиваю неизбежное, словно это что-то может изменить. Поправляю сбившееся покрывало, натягивая его на Верины плечи, окидываю взглядом унылую остановку комнаты.
Стопка тетрадей на столе. Как обычно. Только сейчас, скорее всего, в работе Вера забвение найти пытается. Как и я. Пряталась от боли, обид, бессонницы. Как и в этой вот истории… — смотрю на потрепанную общую тетрадь, лежащую в стороне от остальных, как-то сразу понимая, что передо мной. Вспоминаю рассказ жены о трагедии из прошлого то ли родственников, то ли знакомых ее коллеги, хозяйки квартиры.
Когда Вера заговорила об этом, мне показалось глупостью. Ну зачем копаться в чужих судьбах? Еще и переживать из-за чьих-то сложностей? Все равно, что читать роман про выдуманные отношения, это никак не поможет тебе в отношениях реальных. Разве что отвлечет ненадолго… Только что толку? Проблемы-то от этого не решатся…
Но сейчас Вера спит, в комнате сгустилась какая-то зловещая тишина, а уйти я не могу и не хочу. Все так же стоя, чтобы не греметь стулом, зачем-то открываю эту тетрадь и начинаю листать пожелтевшие страницы.
Ленинград, февраль 1942 года
Пальцы от холода почти не гнулись. Варежки износились, протерлись в нескольких местах настолько, что уже и латки не помогали. Шура обматывала ладони старыми тряпками поверх рукавиц, еще и прятала в карманы поочередно, но это мало помогало. Мороз, казалось, проникал до самых костей, причиняя физическую боль при каждом движении. Или та боль была вызвана голодом, сделавшимся постоянным спутником?
Она спешила домой. Теперь было, зачем туда возвращаться. Даже с работы уйти хотела, чтобы постоянно быть с Иваном, но он не позволил. Запретил и думать об этом. Несмотря на то, что обессилел и даже сидеть уже почти не мог, уверял, что справится, пока ее нет.
Ему по-прежнему было безумно тяжело признать свою беспомощность. Стать обузой. Шура не пыталась