II
Было воскресенье, театры не работали, поэтому, отправив письмо мисс Дурвард, я решил прогуляться пешком до апартаментов Катрийн. Кузина Элоиза, по ее словам, навещала заболевшую подругу.
– Будет ли невежливо по отношению к твоей кузине, если я польщу тебе и скажу, что чрезвычайно обрадован подобными известиями? – поинтересовался я, обнимая и целуя ее.
– Я знаю, – ответила она, возвращая мне поцелуй, в котором чувствовалось обещание продолжения. Она выскользнула из моих объятий, чтобы налить нам вина. – Я прощаю тебя, поскольку, когда вы встречаетесь, ты ведешь себя с ней исключительно куртуазно. Ты должен понимать, что моя профессия бросает недвусмысленный вызов ее респектабельности, потому что, несмотря на то что я выгляжу и веду себя как леди, я все-таки не принадлежу к bourgeois. Я ведь полукровка, если помнишь. Но мне почему-то кажется, что так было не всегда: кое-кто из старых актеров еще помнит времена, когда общество было не столь привередливым. Не думаю, что с началом нового века поведение актеров изменилось или что они превратились в изгоев по праву рождения. Скорее всего, наступили другие времена, что в немалой степени объясняется прошедшими революциями. Кузина Элоиза пытается как-то компенсировать мою нереспектабельную профессию, и, естественно, у нее ничего не получается, как бы она ни щебетала о целых армиях слуг, которыми ей приходилось командовать. Как только она станет мне не нужна, я немедленно отправлю ее восвояси, туда, где она будет чувствовать себя намного комфортнее. Бедняжка, она ведь не виновата в том, что и ты сгораешь от нетерпения, не говоря уже обо мне.
Итак, мы поужинали вдвоем, сидя у длинного окна в гостиной, которое выходило во двор. Прозрачный муслин платья Катрийн трепетал над чугунными поручнями небольшого балкона, а свечи тихо плакали воском в теплом воздухе. Даже после того как Мейке убрала посуду, мы остались сидеть за столом, наблюдая, как сумерки затапливают колодец двора и только верхушки самых высоких труб еще золотят лучи заходящего солнца.
Катрийн положила ладонь на мою руку, в которой я держал бокал с вином.
– О чем ты сейчас думаешь?
– Ни о чем. Точнее, не знаю, – удивленно отозвался я, и в самом деле не понимая, куда устремились мои мысли в последние несколько минут. Это не были воспоминания о времени, проведенном мною в Бера; я вряд ли могу назвать их воспоминаниями, притом что они стали неотъемлемой частью моего существования, хотя я никогда не рассказывал о них Катрийн. Скорее, это было ощущение радости бытия – такое яркое и сильное, что почти причиняло мне боль, тем не менее оно возникло отнюдь не вследствие какого-либо определенного образа или звука. Его принес ко мне свет свыше, и два видения слились перед моим мысленным взором воедино; казалось, я существую в двух местах одновременно. Я не мог с уверенностью сказать, то ли моя память заставила время повернуть вспять и остановиться, то ли само время вызвало из забытья мое прошлое, обострив до предела восприятие и заставив капитулировать мое сознательное «я».
– Стивен?
– Прости меня. Я думал об Испании.
– Это были хорошие мысли или плохие? – негромко спросила она, взяв мою руку в свои и нежно водя большим пальцем по моей раскрытой ладони.
– Ох… хорошие. – Я сжал ее руку. – Я вспоминал закаты, которые мы наблюдали в Пиренеях.
Я говорил правду, потому что голос Катрийн вернул мне способность рассуждать здраво, и я понял, что знаю, какое именно воспоминание захлестнуло мою душу. Но я не мог описать его так, чтобы она сумела понять, поскольку привыкла иметь дело, главным образом, с привычками и страстями, которые управляли жизнью человека на земле.
Она смотрела на меня в упор, с той настойчивостью, которая заставляла меня не сводить с нее глаз, когда она играла на сцене, освещенная светом рампы.
И тут я вдруг понял, в какую форму мне следует облечь свои мысли, чтобы она поняла.
– Когда ты играешь, например, Андромаху и стоишь на сцене, освещенная газовыми фонарями, ты ведь не живешь при дворе царя Пирра… Но… – Я попытался облечь ускользающую мысль в слова и начал снова. – Ты ведь не вдова Гектора и не мать Астинакса…
Она рассмеялась.
– Нет, конечно нет! – воскликнула она.
– Ну а как же тогда я могу смотреть на тебя, кого я так хорошо знаю… – При этих словах она подарила мне улыбку, которая неизменно заставляла мое сердце замирать в сладостной дрожи. – Смотреть на тебя и чувствовать скорбь и гнев, как если бы я действительно смотрел на Андромаху, поставленную перед нелегким выбором? Эти подлинные чувства и в самом деле существуют, пусть даже ее воображаемую роль исполняет мадемуазель Метисе среди теней и бумажных декораций.
– Когда я изображаю скорбь или счастье, ты сидишь в удобном кресле и наблюдаешь за марионеткой, оттиском с живого человека, которая жестикулирует, обозначая эти чувства. Но когда я стараюсь примерить на себя характер своей героини Андромахи, если она тебе нравится, или Сюзанны, тогда… тогда я способна ощущать ее чувства столь же ярко, как ощущаю свои собственные в реальной жизни. И мое тело, и мой голос подчиняются владеющим ею чувствам. Ее образ накладывается на меня. – Она улыбнулась. – Даже моя фамилия «Метисе» означает «полукровка», ты знал об этом? Я только наполовину я сама, а другая половина – это другой человек… А правду говорят, что в Англии слово voyeur[21] имеет очень нехорошее значение?
– Правда.
– Я так и думала… Хотя особой разницы нет… Наверное, когда ты смотришь на то, как я играю на сцене, мои слова и движения заставляют твои мысли следовать за моими, а мои счастье или скорбь усиливают твои чувства. Ты видишь меня, но при этом чувствуешь еще и себя. – Помедлив мгновение, она откинулась на спинку кресла, и сумерки растворили мерцание свечей, освещающих ее лицо. – Ну и, разумеется, я должна быть уверена, что меня видят и слышат, я должна смотреть себе под ноги, чтобы не наступить на подол платья, и должна помнить еще и о том, что сегодня после обеда месье Менье слишком долго просидел в винной лавке, так что он может и не подсказать мне реплику вовремя.
Я перегнулся через стол и крепко поцеловал ее в губы, словно стремясь впитать в себя свет, из которого она сделана.
– И даже если он забыл просуфлировать тебя, я все равно вижу перед собой Андромаху, пришедшую ко мне сквозь время, и вижу Катрийн, пришедшую ко мне сквозь расстояние, и вижу себя – если мне будет позволено так выразиться – в вас обеих.
…Может быть, вы несказанно удивитесь, если я скажу, что самые необычные воспоминания о годах, проведенных за границей, связаны у меня с закатом одного спокойного и тихого дня, когда я стоял на вершине Пиренеев и смотрел сверху вниз на равнины и долины Франции. Безусловно, окружающий пейзаж – одинокие утесы и бурные потоки – был превосходен, и сознание того, что мы добились капитуляции французов, согревало мне душу. Мне довелось быть свидетелем величайших сражений у Бузако, Виттории и Ватерлоо, где наши солдаты проявили небывалую силу духа, даже героизм, а командиры продемонстрировали блестящий военный талант, которые навсегда сохранятся в памяти тех, кто воевал в тех местах, и останутся предметом их гордости. Однако память об этом дне, когда подо мной лежала долина Бера, затмевают все прочие воспоминания.