– Бесконечный Новый год! Бесконечное ожидание чудес в ярких обертках! – описывала Инна то время.
Несколько омрачал его только Сережа своими двойками и многократными замечаниями в дневнике, но у Инны, не бывавшей на родительских собраниях, было твердое убеждение, что мальчик хороший, просто дурачится и все пройдет само собой. Учился он не в ее частной спецшколе, а в самой обыкновенной, районной, откуда Натану ближе было его забирать.
– Возьми ты его к себе, ради бога! – просил он. – Достали его совсем, записали в двоечники и не отпускают. Жаль парня. Он же не наркоман, не вор. В нормальной обстановке, с нормальными учителями был бы не хуже других!
– Что это за критерий такой – не хуже других? – возмущалась Инна. – И давай подарим ему что-нибудь за то, что он не ворует. Не хочет получать двойки, пусть уроки учит, как положено!
В девяносто первом она вместе с другими вышла на баррикады. Под руку с восхищенным американцем, вопившим в экстазе «We shell over come!»[1]. Теперь ей грустно и неловко вспоминать их тогдашние утопические иллюзии, тем более что ни Натан, ни Илья из чаши демократической благодати не испили ни глотка: выяснилось, что народу уже не нужны ни добротные картины, ни добротные фильмы, а нужно что-то другое, наскоро скроенное в духе времени, для платежеспособных новых русских.
Безработные, нищающие на глазах братья пестовали шестнадцатилетнего Сереженьку, не способного к языкам и, конечно, попросту не желавшего учиться, ссорились с ним и между собой, снова мирились, брали с него невыполнимые обещания и упрямо торговались на рынке у метро за бессовестно подорожавшее мясо, хотя Инниных заработков вполне хватало на относительно безбедную жизнь.
Наблюдая со стороны, как нянечка, кряхтя и явно намекая на доплату, возится со свежим постельным бельем, сегодняшняя Инна, разочарованная, больная и очень несчастная, вспоминала темнокожего американца Гордона с развевающимся российским триколором на вершине сваленного в кучу громоздкого мусора.
До сорока пяти лет совершенно фригидная женщина знать не знала, что значит боготворить красивое мужское тело.
Инна тщится вспомнить также Сереженьку, того, еще мальчика, девятиклассника. Каким он был? Почему, активный по натуре, рос таким аутсайдером? Зачем водился бог знает с кем? Откуда взялась в нем эта изумительная, совершенно необоримая физическая и душевная лень? Заботились о нем хорошо, недостатка ни в чем он не испытывал. Вовремя возвращался домой вечерами, вдоволь ел, вдоволь спал. Были у Сережи и девочки. На одной из них выпускник десятого класса даже собрался жениться, помешал только недостаточный возраст. И конечно, вмешательство матери. Кто-то должен был вмешаться. Мягкотелые отцы бормотали что-то про «взрослый», «любит» и «все уладится», но Инне вовсе не хотелось, чтобы ее сын остался неучем и с семьей на шее.
– Хочет, чтоб его считали взрослым, – пусть ведет себя как взрослый, а то развел тут детский сад! Не хочу учиться, а хочу жениться! Типичный случай!
Поразмыслив над возникшей проблемой в перерыве между педсоветом и концертом школьного оркестра, она отправила Сережу в Украину, в тамошний иняз, за взятку. С его ярко выраженной антипатией к английскому сам он, конечно, в жизни не поступил бы.
– Зря ты это делаешь, – сказал Илья. – Он не справится.
– Ему без нас будет одиноко, – сказал Натан.
– Слушайте, мальчики, я из сил выбиваюсь, работаю по двадцать часов в сутки, между прочим, за четверых. У меня нет времени на бессмысленные сантименты, – ответила Инна. – Сережа должен учиться, вот пусть и учится. Справится, все справляются. Ему еще повезло, что у его матери сегодня есть такая возможность.
– Зато на Гордона у тебя время есть! – взвился вдруг тихий Натан без предупреждения. – Дура! Шлюха!
– Я? Шлюха?! Илья, он что, спятил?!
Инна никогда не считала себя мужней женой в том смысле, какой обычно вкладывается в это понятие, хотя бы потому, что мужей у нее, с их общего согласия, чуть не с первого дня было двое. С этой точки зрения заявление Натана казалось особенно диким. А если он имел в виду что-нибудь другое – что тоже, конечно, не исключено, – то он тогда сразу не уточнил, а потом Инну, приехавшую на обед, срочно вызвали на работу: из лингафонного кабинета пропали три пары дорогостоящих наушников.
Из Киева меж тем уже через год с небольшим стали приходить совсем не радостные вести. Сережа институт бросил, устроился в какую-то подозрительную риелторскую компанию, влип в историю с убийством, правда, вроде бы как свидетель. Отпустить его, в конечном итоге, отпустили – у следователя и прокурора тоже были дети, а у детей потребности, – но в камере, куда, не разбираясь, на двое суток запихнули всех сотрудников разоблаченной фирмы, Сережу сильно избили, и, увы, не только избили.
– Сереженька, сынок, ты должен вернуться в институт, надо учиться, – старательно избегая разговора на жуткую тему, поучала его бледная Инна в больничной палате.
– А зачем, мама? Ротшильд не учился, – сын смотрел в сторону, с трудом, ради приличия, приподнимая тяжелые, опухшие веки, – и ничего, тоже разбогател.
– Ну, деньги имеют свойство заканчиваться, а то, что в голове, остается…
Инне, обладавшей достаточно развитым чувством стиля, ясно было, что слова ее, пустые, бесчувственные, по меньшей мере неуместны, но как и что сказать мальчику, мужчине, со швами на разбитом лице и зияющими ранами в душе, – этого она не знала. Ей хотелось верить, что пустопорожние рассуждения подействуют как пластырь и тогда, может быть, ни ему, ни ей не придется больше думать о том, что он пережил в битком набитой камере, полной озверевших уголовников.
– Я хочу все забыть, мама, вообще… выбросить из головы, как не было…
– Лучше бы, наоборот, хорошенько запомнил то, что случилось, и впредь не связывался с кем попало. Имеешь дело с криминальными элементами, понятно, что все закончится тюрьмой!
Инна в тот момент была уверена, что здравая логика для Сережи – самое лучшее лекарство.
– Да ладно, мам, не переживай, я как-нибудь. Ты только заплати там кому надо, чтоб мне палату отдельную, с удобствами, тебе ж не трудно, а то по ночам спать невозможно, храпят.
Говорил он теперь с апломбом, развязно, так, как в дидактических произведениях некоторых авторов для детей говорили «плохие» мальчики и девочки, сыновья и дочери всеми презираемых советских мещан, и она поэтому не расслышала в его словах искренней, униженной просьбы: Сереже было стыдно того, что с ним сделали, и невыносимо больно сносить жалостливо-насмешливые взгляды соседей, от которых никто ничего не скрывал.