Любовь, всхлипывая от боли, крепко держалась внутри.
«Э-эй, ухнем!» – скандировали щипцы.
– Мы придем к победе коммунистического труда! – оптимистично пообещал роженице Электрон Кимович. Но, вспомнив, что не завершил как полагается собрание, уточнил: – Надежда Клавдиевна, включаем вас в соревнование за звание «Молодой отличник качества» и сдачу продукции по талонам комсомольской гарантии.
Щипцы, стиснув зубы, сжали ложки.
Элла Самуиловна рванула по проводной линии таза.
– Ой, не оправдать мне такого доверия! – дико закричала Надежда Клавдиевна и родила Любовь.
– Девочка! – сообщила Элла Самуиловна, высоко подняв Любовь, и попыталась разжать щипцы на ее головке.
– Наследница и продолжательница славных революционных и трудовых традиций рабочего класса! – радостно поздравил Надежду Клавдиевну Электрон Кимович и ободряюще похлопал ее по плечу.
Щипцы крепко сжимали затылочные и теменные бугры Любы.
Элла Самуиловна с трудом разжала их хватку и поставила на место надвинувшиеся друг на друга мягкие косточки Любиной головушки.
«Чего-то я ног под собой не чую», – робко проговорила Любовь.
«Это ты от счастья!» – пояснили щипцы.
Глава 1
ПОЛЕТ НА ИНВАЛИДНОЙ КОЛЯСКЕ
– Пошла! – Двое мужчин в камуфляже широко, как опоры высоковольтной линии, расставили ноги, с усладой крякнули и выметнули Любу прочь.
Сделав дело, они замерли и вытянули шею в проем люка самолета, в сладком ужасе предвкушая яркую трагедию.
Люба, судорожно, как ребенок, учуявший, что его задумали оздоровить уколом, вцепилась в поручни инвалидной коляски, описала в воздухе стремительный кувырок, продемонстрировав стробоскопический эффект, устроила на мгновение затмение солнца и, наконец, запела не своим голосом.
– Ух, крутится – как черт с письмом! – одобрил Любин вираж один из пилотов. – Ходовая девка!
– Оторви да брось! – радостно подтвердил его напарник. – Песни еще исполняет! Во моратории какие выводит.
– Оратории.
– Я и говорю, хорошо орет.
Инструкторы в последний раз проводили Любу взглядом и, споро поборов мощный поток воздуха, прикрыли люк самолета.
«Ой, коляски добрые! – Кресло-коляска завопило так истошно, словно к нему приближался газорезчик. – Ой, пропадаю ни за понюшку штырей!»
Еще мгновение назад, на пороге открытого люка самолета, коляска показала недюжинную выдержку и смелость.
«Эх, пропадай моя телега, все четыре колеса!» – отчаянно воскликнула она, крепко сжав в объятиях Любу.
Но поток восходящего воздуха перевернул коляску вверх подножками, отчего она утратила функции опорно-двигательного аппарата и самообладание.
«Что ты орешь?! – возмутилась Люба, прервав восторженную песню, и приоткрыла веки. – Инструктора напугала! Смотри, бледный какой. В дверь вцепился».
Люба любила мысленно побеседовать с окружающими вещами. А с кем еще разговаривать девушке, с рождения привыкшей быть одна-одинешенька: сперва в самодельном манежике и кроватке, затем – в инвалидном кресле.
Ветер не преминул поцеловать Любины глаза. И, не встретив сопротивления, жадно ворвался в Любин рот.
Захлебнувшись, Люба произнесла не совсем то, что намеревалась.
Поэтому до коляски донеслось:
«…то ты дерешь?!…мыча пукала!»
Коляска пошла в атаку:
«Ничего я не деру! Это ты мне сиденье задом продрала. И зачем я только согласилась!»
«А кто тебя… ой!.. заставлял? Сама захоте… ой!.. ла». – Люба вновь совершила кульбит.
«Что мне оставалось делать? – заголосила коляска. – Отпустить тебя одну? Сиди потом внизу, думай: то ли она в утиль разобьется, то ли улетит, с пути разом собьется. А мне потом куда – в дом престарелых?»
«Уж ты сразу – в дом престарелых! Болты из тебя вроде еще не сыплются. В протезно-ортопедическое учреждение можно, в стационар», – с серьезным видом предложила Люба.
«Ой, сглазила! Ой, открывай, Любушка, скорее велоаптечку, доставай насос со шлангом!»
«Да что случилось-то?»
«Ой, колес под собой не чую! Ни больших приводных ведущих, ни малых! Ой, подлокотники гудом гудят, подножки в поджилках дрожат. Ой, Любушка, прощай!.. Простите, коляски добрые, если кого обидела. Ну кто тебя, Любушка, за ноги тянул с парашютом прыгать? Чего тебе у меня на коленях не сиделось?» «Как ты не понимаешь? Я была калекой, инвалидом с ограниченными возможностями. И вот – лечу! Значит, я – инвалид с безграничными возможностями!»
«И что с того? – не унималось кресло. – Что ты теперь, на ноги вскочишь? С колес встанешь?»
«С колес не встану. А с колен – точно», – сияя, объявила Люба, стараясь не вспоминать, как всего с час назад передвигалась дома ползком.
Ползала даже не на четвереньках – этого не позволяла форма Любиного паралича, спастическая диплегия, а в позе русалочки, сидящей на камне: перетаскивала, подтягивала за собой, волокла рыбий хвост безвольной нижней части туловища.
– Наш раненый партизан пробирается, – обычно шутил Геннадий Павлович, завидев Любу полулежащей на пороге комнаты.
«Вот, значит, как! – обиделась коляска. – Колени ей мои плохи. Двадцать с гаком лет сидела, а теперь гнушается».
«Какая ты непонятливая. Я со своих колен встану. Забыла, что Горький говорил? «Рожденный летать ползать не может».
Горького коляске крыть было нечем. Против Горького не попрешь. И она примолкла было, недовольно запыхтев, но тут же закатила глаза и вновь заголосила, давя на жалость: «Ой, держите меня за ручки для сопровождающих лиц, хватайте за тормоз, а не то лопнет мой центральный шарнир!»
Сообразив, что кресло вовсе не умирает, а вопит единственно, чтобы разогнать страх и самую малость – из вторичной психологической выгоды: продолжать ощущать себя незаменимой частью Любиного тела, Люба перестала обращать на крики внимание. Она широко, как крылья, распахнула глаза и задохнулась от восторга!
Доказывая коляске необходимость полета, Люба и не заметила, что уже не падает вниз оброненным кошельком, а плывет над землей, словно в воздухе расстилается невидимая дорога. Это ветер подхватил Любу крепкими мужскими руками в тот момент, когда кресло сидело верхом на Любе, и нес, делая вид, что ему нисколечко не тяжело.
Люба летела в перламутровом сияющем фейерверке дрожащих капель, частиц воздуха, преображенных солнечными лучами в брызги шампанского, трепещущих струй и слюдяных стаек белесых толкущихся козявок. А потом плыла в парном молоке загорелого летнего воздуха и пела счастливые песни собственного сочинения.
Вообще-то песни были грустными, про безответную любовь. Но Люба полагала, что в вопросе неразделенных чувств ей повезло больше всех на свете: никому на земле не выпадала еще такая огромная безответная любовь!