Я, конечно, плакал, кричал и умолял, но ничего не помогло. Мама молчала, не хотела ссориться из-за меня, не могла сказать, почему Аднан и Фаиз – да, а Наим – нет, потому что они от другой, старой, жены, умершей несколько лет назад, и отец уже обещал ей.
До чего же трудно было вначале вставать по утрам. Отец будил меня в половине пятого, боялся, что я сам не проснусь, а я и правда не хотел просыпаться. Кругом темень, а папа ласково вытаскивает меня из кровати, садится и смотрит, как я одеваюсь, пью, ем. Провожает меня по просыпающейся деревне, на улицу льется свет от электрических ламп и от огня в печках, идет к автобусу по грязным, в лужах улицам, переулкам, между ослами и мешками. Передает меня Хамиду, словно я арестант, меня поднимают в холодный автобус вместе со всеми рабочими, в руке я держу нейлоновый мешочек с мамиными лепешками. Автобус постепенно наполняется, и Мухаммед, шофер, усаживается за руль и начинает разогревать мотор, гудит опаздывающим. А я через запотевшее окно смотрю на отца, сидящего согнувшись под навесом. Сморщенный старик, завернутый в черную абайю,[16] время от времени поднимает руку, чтобы благословить всякого, кто проходит мимо, завязывает с кем-то беседу, но все время косится в мою сторону. А я, очень на него сердитый, сразу же опускаю голову на спинку переднего сиденья и притворяюсь спящим; когда автобус трогается и папа стучит мне в окно, чтобы попрощаться, я делаю вид, что не слышу.
Сначала, хотя я на самом деле спал, всю дорогу подремывал, приезжал я к евреям совершенно разбитым. Все время зеваю, инструменты валятся из рук. Каждую минуту спрашиваю, который час. Но постепенно привык. Утром я уже просыпался сам, приходил одним из первых, садился подальше от шофера, в дороге уже не спал. Вначале пробовал брать с собой книгу, чтобы читать в пути, но заметил, что все подсмеиваются надо мной. До того странным казалось им, что я еду работать в гараж с книгой, да еще с книгой на иврите. Думали, что я ненормальный. Тогда я бросил это дело, да и сосредоточиться невозможно. Без конца читаю одну и ту же страницу, но ничего не доходит. Голова становится тяжелой. Тогда я начинаю смотреть в окно, вижу, как темнота рассеивается и исчезает, как вырастают горы. Мне не надоедает эта дорога, каждый день полтора часа туда и полтора обратно. Уезжаем из Палестины и приезжаем в Палестину, и самое приятное – это дорога обратно.
После работы, в четыре часа, мы уже стоим на остановке, ждем, когда прибудет автобус Мухаммеда. Со всего города стекаются жители нашей и соседней деревень: строительные рабочие, садовники, мусорщики, мойщики посуды, землекопы, домработницы, рабочие гаражей, все с пустыми нейлоновыми мешочками в руках и удостоверением личности, лежащим наготове в левом кармане, чтобы вытащить по первому требованию. С нами едут и самые разные евреи с тяжелыми корзинами; большинство из них выходят, не доезжая Акко. В Акко подсаживаются еще арабы и евреи, только другие – новые репатрианты из России в тяжелых пальто и марокканцы. Иврита почти не слышно. По дороге выходят евреи и немного арабов, а в Кармеле высаживаются последние евреи, «последние уцелевшие», и остаются только арабы. Солнце приятно согревает спину, и дорога бежит навстречу. Хайфа скрылась за горизонтом, Кармель поглотили горы, электрические столбы попадаются все реже. Евреев в этом районе нет и в помине. Запах евреев улетучился. Чтобы развлечь нас, Мухаммед переключает радио на Багдад, передающий суры из Корана. Дорога глубоко врезается в горы, мы едем между фруктовыми садами по узкой ленте, петляющей среди полей, и нет ни одного еврея, даже военная машина не промелькнет. Только арабы в полях, босые пастухи со стадами овец. Как будто и не было Декларации Бальфура, не было Герцля, не было войн. Маленькие, тихие деревни, все как было, по рассказам, много лет назад, и даже еще лучше, а автобус наполнен трелями этого имама из Багдада, мягкий голос трепетно произносит суры. Йя арс! И мы, как загипнотизированные, начинаем произносить слова вместе с ним.
Во время споров на наших встречах в канун субботы, пустых разговоров над миской арахиса и расплывшейся тхины,[17] когда начинались эти политические рассуждения об арабах, об арабском характере, ментальности и прочем, на меня находила какая-то тоска, я начинал ворчать, в последнее время я стал нетерпимым во время споров:
– Что вы, в сущности, знаете об арабах? У меня работают, наверно, тридцать арабов, и, поверьте, с каждым днем я все меньше в них разбираюсь.
– Но это другие арабы.
– Что значит – другие, чем они отличаются? – взвинчиваюсь я, встаю с места. Сам не знаю, на что сержусь. Ася краснеет, напряженно следит за мной.
– Они зависят от тебя… боятся тебя…
– С чего это вдруг? О чем вы говорите?.. Но как объяснить? Мысли у меня путаются.
Я снова сажусь, молчу. Вот, например, Хамид…
Он, наверно, мой ровесник, но тело у него очень тонкое, как у юноши. Только лицо морщинистое. Он мой первый рабочий, работает у меня почти двадцать лет. Молчаливый, гордый, этакий одинокий волк. Старается не смотреть в глаза, но если тебе удается поймать его взгляд, то видишь, какие они темные, как застывшая в стакане кофейная гуща.
О чем он думает? Что он думает обо мне, например? Трудно вытянуть из него слово, а если и говорит, то только о деле – о моторах, машинах. Когда я попытался как-то перевести беседу на другие темы, он замял разговор. Его преданность необычайна, а может быть, это вовсе и не преданность. Он работает уже много лет и не пропустил ни одного дня, и не потому, что боится увольнения. Он постоянный работник и обладает всеми правами. Первого числа каждого месяца Эрлих выдает ему наличными четыре тысячи лир, которые Хамид тотчас же, не считая, молча сует в карман рубашки. На что он тратит эти деньги, неизвестно, всегда он ходит в потрепанной одежде и в стоптанных ботинках.
Механик высшего класса. Последние годы он работает в своей «мастерской», которую отгородил себе в одном из углов гаража. Это его царство. Он восстанавливает старые моторы. Это сложная, требующая фантазии работа. У него золотые руки и бездна терпения. Он разбирает старые, совершенно безнадежные моторы, сверлит, обтачивает новые детали и вдыхает в них жизнь. Работает без отдыха, возле него нет радио, без пустых бесед и разговоров с другими рабочими, без анекдотов, не шутит с клиентами. Обеденный перерыв он кончает первым, но когда заканчивается рабочий день, он сейчас же прекращает работу, никогда не соглашается на сверхурочные часы, моет руки, берет свой пустой нейлоновый мешочек и исчезает.
Два-три года назад он вдруг стал религиозным. Принес из дома маленький грязный коврик и дважды в день прекращает работу на несколько минут, снимает ботинки, расстилает перед собой коврик, становится на колени и начинает отбивать поклоны в сторону юга, прямо напротив токарного станка и стены, на которой висят самые современные инструменты, пламенно что-то восклицает, обращаясь к самому себе, к пророку, черт знает к кому. Потом влезает в ботинки и возвращается к работе. Какая-то непонятная религиозность. Даже другие арабы, работающие в гараже, смотрят на него с какой-то хмурой миной.