— Он уже привык, Жанна. Он нам поверил. Понимаешь? По-ве-рил… И хватит об этом. Никуда мы его не отдадим. Успокойся…
— Нет, ты меня не понимаешь, не хочешь понять…
— Так, все! — вдруг резко произнес он, сам удивившись проклюнувшейся в собственном голосе жесткой нотке. — Все, я сказал! Разговор окончен! Вон Гришка уже пришел, в дверь звонит! Утри слезы и иди открывай…
Как ни странно, но Жанна вдруг послушалась. И слезы утерла, и дверь мальчишке открыла. А только жизнь их после этого памятного разговора все равно под откос пошла, будто черная кошка дорогу перебежала. А потом этих кошек уже и не сосчитать было, все бежали и бежали они через их семейную жизнь. Большие такие, как слоны. И топотали, как слоны. В доме тихо было, а топот в ушах стоял просто ужасный…
Кончилось все одним февральским студеным вечером. Он пришел с работы — в прихожей чемоданы стоят. А в гостиной Жанна сидит — торжественная такая, будто на праздник собралась. В Гришкину комнату дверь плотно закрыта, но он знал, что мальчишка там сидит. И не знал даже, а чувствовал его там присутствие — по запаху ужаса, из его комнаты исходящего. И на него тогда тоже ужас напал. Еле себя удержал, чтоб в ноги ей не кинуться…
— Я ухожу, Павлик. Я больше так не могу, — повернула к нему Жанна из кресла сильно заплаканное, сильно припудренное лицо. — Я хотела письмо написать, но потом подумала — как-то глупо это… В общем, вот сейчас, вот здесь, даю тебе последний шанс — решай…
Воздух от двери Гришкиной комнаты вдруг покачнулся и пошел на него с жутким дрожанием — он даже отступил от него трусливо. Воздух, пропитанный Гришкиным ужасом. Нет. Нет. Нет. За что? Почему, почему он должен выбирать? И между чем? Нет тут никакого выбора и быть не должно. Слишком уж предметы для выбора разновесны — любовь к женщине и детский ужас…
— Иди, Жанна. И будь счастлива, — совершенно глупо улыбнувшись, проговорил Павел хриплым дурным голосом. — И это… Береги там себя…
— Павлик! Пашенька, ну что же ты делаешь…
— Иди. Тебе чемоданы помочь до машины донести?
— Нет, нет, я сама…
Он не видел, как она ушла. Даже в прихожую не вышел. Решительно открыл дверь в Гришкину комнату, встал у него за спиной. И стоял так довольно долго, пока спина эта не отошла немного от напряженного ужаса, пока не развернулась к нему от вхолостую горевшего экрана ноутбука рыжая Гришкина голова.
— Пап, давай съедим чего-нибудь, а то у меня внутри все померзло…
— Давай. Ты, Гришук, поешь, а я просто коньяку выпью. Целый большой стакан. Ты не возражаешь?
— Не-а…
— Ну и хорошо. Ничего, Гришук. Проживем…
Вот и живут. Уже двадцать три дня живут. Черт его знает, зачем он их считает, эти дни? Зачем вздрагивает от каждого телефонного звонка и впивается глазами в окошечко дисплея, надеясь увидеть высветившееся там родное имя… Зачем? Ясно же, что это конец. Прошла буря по жизни, обломала дерево любви. А корни в земле оставила. То бишь в сердце. Теперь вырывай их оттуда, как хочешь… Ну почему, почему так несправедливо мир устроен, скажите? Почему в одну женщину Бог вложил любовь, а другую лишил ее начисто? Несправедливо же. Надо же как-то почестнее с ней, с любовью-то. Каждой — по способности. Или как там правильно? По потребности? Хотя лучше все-таки поровну… Вот что теперь, например, той девчонке, с которой он Гришку оставил, со своим избытком сердечного тепла делать, скажите? В слезы его переводить, сжигать попусту? Надо же, по чужому совсем ребенку горюет! Смешная такая! Лицо румяное, как у колхозницы из старого фильма «Кубанские казаки», и простодушная до неприличия — вся душа как на ладони. Матрешка такая забавная… Про таких говорят, усмехаясь понимающе, — зато душа, мол, красивая… Вроде как в компенсацию за внешнюю неказистость. Хотя и кто ее разберет, эту женскую душу? Никто и не разберет… Он вот с Жанночкой двадцать лет рядом прожил, а в душе ее так и не разобрался…
Сон сморил его неожиданно, навалился спасительной пеленой, отогнав тяжелые мысли. Но и во сне его тоже царила Жанна — улыбалась своей манкой озорной улыбкой, сверкала глазами, прогибалась назад тонким станом, смахивала небрежно с лица смоляную кудрявую прядь ухоженной ручкой… Не женщина — мечта. Даже в свои сорок девочкой смотрится. Хотя уж кто-кто, а он-то как раз знает, сколько сил тренажерных да косметических в эту обманную юность вложено…
День выдался операционным, то есть суматошным и упорядоченным одновременно. Тане и минуты вздохнуть было некогда. К концу смены устала так, что едва ноги держали. Но идти домой пешком под ручку с этой приятной усталостью было тоже особо некогда — ныла на душе заботушка, как там бабка Пелагея с неожиданным их постояльцем справляется. Правда, в телефонную трубку прокричала она бодрым дребезжащим голоском, что все у них с Гришуком «ладно да полюбовно» и чтоб она домой и не торопилась вовсе…
А на улице вовсю хозяйничал теплый ветер, подгоняемый незрелым еще, робким весенним солнышком. И то, хватило уж всем по горло мартовской простудной зимы-хляби, так настоящего тепла хочется! Да и организм солнечных витаминов очень уж настоятельно требует, оттого, наверное, и дурнота эта не отступает, и голова опять кружится… Подняв лицо, Таня с удовольствием отпустила себя плыть навстречу солнцу. Жила у нее в голове с детства такая фантазия: не просто так по улице идти, а будто в пространстве плыть — то по летнему дождю, то по яркой желтой осени, то по белой круговерти метели или вот как сейчас — по весеннему солнцу. Шла, щурилась навстречу бьющему через край белому его свету, впитывала в себя теплую долгожданную радость да вслушивалась в происходящую вокруг звонкую городскую суету. Скоро лето будет, ей в июне отпуск обещали, поедут они с бабкой в Селиверстово, грядки полоть да в баньке париться… Летом там хорошо — и овощ всякий на огороде прет, и грибов-ягод в лесу полно, и речка чистая есть для купания. Лучше санатория всякого. Вот апрель-май пройдет, и поедут…
Однако сколько по весне ни плыви, а все равно к берегу пристанешь. К родной своей хрущобной пятиэтажке. Подружки бабки Пелагеи сплоченной компанией сидели на скамеечке у подъезда, тоже впитывали в себя положенные им порции солнечных витаминов. Поздоровались с Таней дружным хором, разулыбались беззубыми ртами.
— А ты чегой-то, Танюха, опять Пелагею в няньки, что ль, определила? — хитро-резво проверещала баба Лизавета из соседнего подъезда, всегдашняя бабки-Пелагеина подружка. — Я зашла ее на улицу позвать, а она там с парнишонком каким-то… Еще и рукой на меня махнула — не до тебя мне сейчас, Лизка, говорит… Занятая я, мол, шибко. Чем это она так занятая, Танюха?