– Некогда ему разговорами заниматься, он на работу опаздывает! – зло бросила она в лицо Кате, будто кипятком плеснула.
– Да, да… Мне ж на работу надо… – радостно засуетился Виктор, зарыскал по комнате глазами. – Нинк, подай мне куртку, она там, в закутке, на спинке стула висит. Или погоди, не надо, я сам…
Метнувшись за символическую перегородку, где, по всей видимости, до Катиного прихода поедал приготовленный Нинкой борщ, он тут же и выскочил обратно, на ходу натягивая на себя замасленную синюю спецовку. Проскакивая мимо Кати к дверям, заговорил на ходу торопливо:
– Простите за ради бога, опаздываю я. У нас в цеху с этим строго, за опоздание и уволить могут. Простите, простите за ради бога…
Он так торопливо рванул к двери, что на порожке споткнулся. Тихо матюкнувшись, оглянулся, моргнул виновато, еще и поклонился неизвестно кому. И исчез.
– Совсем уже затуркали мужика, будто он жизнью проклятый! – оторвав от живота ладонь, выставила ее перед Катиным носом Нинка. – Только-только успокоился, и опять!
– Успокоился, говорите? – тихо и безнадежно мотнула головой Катя. – Ну-ну… Успокоился, значит… Сплавил сына в детдом и сразу успокоился…
– Гос-с-споди… А к нему-то какие могут быть претензии? Он же всего лишь мужик, что с него возьмешь! Что вы, сами не понимаете, что ли?
Нинка проговорила это с такой искренней горячностью, что даже всхрапнула возмущенно на вдохе. Торопливо сглотнув, отвела от Катиного лица ладонь, выразительно поводила ею вокруг своего живота.
– Не видите, что ль, рожать мне скоро?
– Да. Вижу.
– А если так, то посмотрите повнимательнее, как мы живем! Тут и одному-то тесно, не то что… Я вот ночи не сплю, все думаю, куда я потом детскую кроватку приткну! Нет, да вы сами, сами посмотрите! Разве это комната? Это ж конура, а не комната!
Комната действительно, что и говорить, была не ахти. Маленькая, неудобно вытянутая в длину, еще и перегороженная самодельной ширмочкой для кухни. Из мебели – диван, шифоньер да маленький столик у окошка. Между шифоньером и диваном расстояние – полметра не наберется. И впрямь кроватку поставить, получается, некуда.
– Ну? Видите? – снова захлебнулась возмущением Нинка, когда Катя обвела беглым взглядом комнату. – Куда он должен был пацана забрать? Чего вы из него изверга делаете, честное слово? Вы лучше к этой стерве сходите, ее лучше пристыдите, а на мужика моего нечего наезжать! С него какой спрос?
– Но он же отец все-таки…
– Ой-ой! И что с того? Тысячи мужиков из семей уходят, и ничего с их бывшими не случается! Тянут свою лямку, растят детей. А эта… Да она ж… Она ж, я думаю, нарочно от мальчишки избавилась, чтоб Витьке доказать… А он переживает, между прочим! Он, может, ночами не спит, страданиями мается. Еще и вы тут… Приперлись… Вы не сюда, вы к этой стерве идите, которая одна в своих хоромах сейчас жирует!
– Да нет… Она тоже там, как вы говорите, страданиями мается. Только по-своему. Вот и получилось, что все – маются. Страданиями. А любви ни в ком уже не осталось. Не хватило любви на маленького мальчика Алешу Вяткина. Жалко.
– Хм… А я тут при чем? Да мне вообще сейчас волноваться нельзя, а я вон как с вами снервничала! Хотите, чтоб рожать до срока начала? При чем тут я вообще?
– Да вы ни при чем, конечно… Ладно, пойду я. Извините за беспокойство. Пойду…
Развернувшись, Катя шагнула за дверь, торопливо зацокала каблуками по каменному полу общежитского коридора. Перед тем как свернуть к лестничному маршу, зачем-то оглянулась. Нинка стояла в дверях, воинственно уперев руки в бока, смотрела ей вслед. Опять нервничала, наверное. Хотя и нельзя.
В Егорьевск она возвращалась на электричке. Сидела, приткнувшись виском к холодной стене, глядела в окно. Только ничего не видела – слезы из глаз текли. Странные такие слезы, без икоты, без мокрых соплей и нервных всхлипов. Выбрали на щеках дорожки и текут себе незаметно. Никто и внимания не обращает. Оказывается, если со слезами особо не суетиться, то никто и не заметит, что человек плачет. А может, это и не слезы вовсе? Очень уж от них на душе легко. Не в смысле, что радостно, – чему тут радоваться-то? – а в смысле, что душа от тяжкого груза освобождается, будто вместе со слезами выскакивают из самого нутра картинки-синкопы из детства. Картинки обид. Картинки страха. Картинки пристыженности. Смятые залежавшиеся комочки. Как много этих картинок-обид на фоне сурового маминого лица, как много… Господи, да что это с ней? Самопроизвольный сеанс гипноза, что ли? Как на лечении у хорошего психоаналитика?
Одна из картинок вдруг ярко всплыла в памяти – наверное, уходить не хотела. Вроде ничего особенного в ней не было, совершенно обычная картинка. Сколько же лет ей тогда было? Вроде она тогда в третьем классе училась. Или в четвертом… Подружка ее тогдашняя, Ленка Петрова, ключи от дома потеряла, и она ее привела после уроков домой. И как назло, маму с работы принесло пораньше. Ну, и устроила она Ленке настоящий допрос с пристрастием… А когда выяснила, что Ленка родом из не совсем благополучной семьи, бесцеремонно ее за дверь выставила. Да еще и скомандовала в спину – не смей с моей дочкой дружить, слышишь? А ей, ревущей взахлеб от обиды, строго-настрого приказала: никаких сомнительных подружек в дом не водить! Ленка ей потом такой школьный бойкот организовала, что вспоминать тошно. Полгода никто к ней не подходил, будто ее и не было. Потом начало казаться, что и правда – не было. Все – есть, а ее – нет.
А вот и еще одна картинка за память цепляется, уходить не хочет. Как мама ее на выпускной бал собирала, привычным волюнтаристским способом. То есть пошла и сама ей платье купила. На свой вкус. И цвет. На которые, как известно, товарищей нет. Только маме плевать было на тех товарищей – взяла и купила это дурацкое старомодное платье. Потом чуть не силой на нее напялила и восхищалась – ах, как хорошо сидит, как фигурку подчеркивает! Какие рюшки, какие воланы! И длина правильная – чуть ниже колена. Да тогда такую длину вообще никто не носил! Может, оно и впрямь хорошо на ней сидело, но не носили другие девочки такие платья, что с этим сделаешь? Пришлось ей на выпускном кукожиться в этом дурацком наряде да жаться в углу посмешищем…
На секунду она будто очнулась, сморгнула очередную слезу со щеки, прислушалась к баюкающему перестуку вагонных колес. За окном электрички наплывали сумерки – золотистые на фоне чуть тронутых желтизной перелесков. Красиво. Вздохнув, она снова сделала попытку поймать это необыкновенное состояние – высвобождение давних обид. Ну, ну же… Ну, прогнала мама подружку, что теперь, всю жизнь это помнить, что ли? Ленка-то и впрямь потом по косой дорожке пошла, связалась с пьяной компанией, до десятого класса так и не дотянула. Потом вообще сгинула где-то. А платье… Да если вспомнить, то и платье было не таким уж плохим. Красивым даже. Просто мода тогда другая была. Но маме же не докажешь про моду! Она красоту видела, а не моду. И по большому счету, наверное, права была, потому что неправильно это – во всем на других оглядываться. И вообще… Не в этом вообще дело! Не в платье и не в подружке. Де ло в родительском чувстве собственности, железобетонно непробиваемом. Пробить-то его некому. Правильно Анна Вяткина сказала – этому же не учат. Никто не придет и молоток в родительские руки не положит, чтобы его пробить. Они, родители, на сто процентов уверены, что свое право имеют. Потому что как лучше хотят. Пока с фатальной ненавистью своего же ребенка не столкнутся…