Что касается насилия, секрет еще более прост.
Ты помнишь, как ради нескольких приличных фильмов мы однажды плюнули на рейтинговую систему и устроили, осмелюсь сказать, семейный просмотр «Храброго сердца»? В финальной сцене пыток Мел Гибсон растянут на дыбе, привязанный к ней по рукам и ногам. Каждый раз, как пытавшие его англичане крепче натягивали веревки, сизаль стонал, и я вместе с ним. Когда палач вонзил острый нож в живот Мела и вспорол его, я сжала виски ладонями и заскулила. И посмотрела из-под руки на Кевина. В его устремленном на экран взгляде светилось пресыщение. Лицо сохраняло обычное спокойное выражение. Он не разгадывал кроссворд из «Таймс», но рассеянно закрашивал фломастером все белые клетки.
Кинематографические пытки тяжело воспринимать, если только на каком-то уровне вы верите, что это происходит с вами. Вообще-то плохая репутация этих сцен у ярых проповедников христианства нелепа, ведь воздействие на публику отвратительных спецэффектов опирается на христианское принуждение смотреть на жизнь глазами соседа. Однако Кевин тайну раскрыл: это не просто не реальность, это не он. Годами я наблюдала, как Кевин смотрел на обезглавливания, потрошения, расчленения, свежевания, сажания на кол, вырезания глаз и распятия и не видела, чтобы он хоть раз вздрогнул. Потому что он овладел этим трюком. Если вы отвергаете отождествление, вся эта бойня расстраивает не больше, чем приготовление бефстроганов вашей матерью. Так от чего же мы пытались защитить его? Практические вопросы насилия — элементарная геометрия, его законы — грамматика; как школьное определение предлога, насилие есть нечто, что самолет может сделать с облаком. Наш сын овладел и геометрией, и грамматикой на уровне выше среднего. В «Храбром сердце» или «Бешеных Псах» было мало того, что Кевин не мог бы изобрести сам.
В конце концов именно этого и не смог простить нам Кевин. Может, ему не нравилось, что мы пытались оградить его от взрослых ужасов, но в действительности его возмущало то, что мы вели его по садовой дорожке, соблазняя экзотическими перспективами.
(Разве я сама не лелеяла надежду на то, что окажусь в совершенно другой стране?) Окутывая завесой наши взрослые тайны, для которых Кевин был еще слишком мал, мы косвенно обещали ему, что придет время, занавес поднимется, открыв... что? По другую сторону рождения ребенка я воображала неопределенную эмоциональную вселенную, и вряд ли Кевину представлялась чет - кая картина того, что мы от него скрывали. Но он никак не мог представить, что мы скрывали пустоту, что по другую сторону наших правил не было ничего, совсем ничего.
Истина заключается в том, что тщеславие покровительственных родителей, упомянутое мною в суде, простирается за «посмотрите-на-нас-мы-такие-ответственные-защитники». Наши запреты также служат оплотом нашего раздутого самомнения. Они укрепляют в нас, взрослых, сознание того, что все мы — посвященные. Мы льстим себе тем, что получили доступ к ненаписанному талмуду, чье разрушающее душу содержание поклялись скрывать от «невинных» ради них самих. Потворствуя мифу о неподготовленности, мы обслуживаем нашу собственную легенду. Предположительно, мы увидели ужас, как будто посмотрели на солнце невооруженным глазом, и содрогнулись от вида буйных, развращенных существ, непостижимых даже для нас. Мы обратили бы время вспять, если бы могли, но мы уже изучили тот жуткий канон, мы не можем вернуться в блаженно пресный мир детства, и у нас не остается другого выбора, кроме как взвалить на себя тяжелый груз дальновидности, прекраснейшая цель, которая ограждает наших пустоголовых отпрысков от вида бездны. Трагичность этой жертвы льстит нам.
Мы вовсе не желаем признавать, что запретный плод, который мы грызли с магического совершеннолетия — двадцати одного года, — все те же рассыпчатые «Голден делишес», что мы запихиваем в коробки для завтрака наших детей. Мы не желаем признавать, что ссоры на детских площадках — идеальные предвестники интриг в залах заседаний совета директоров, что наша общественная иерархия — всего лишь продолжение борьбы за место в команде по кикболу и что взрослые все еще делятся на хулиганов, толстяков и плакс. Что же предстоит узнать ребенку? Предположительно, мы выше их, поскольку обладаем эксклюзивным доступом к сексу, но действительность вдребезги разбивает это заблуждение, являющееся результатом какой-то заговорщической групповой амнезии. Мои самые яркие сексуальные воспоминания уходят в далекое прошлое, когда мне еще не было десяти, как я когда-то рассказала тебе в постели в наши лучшие дни. Дети тоже занимаются сексом. Честно говоря, мы — просто более крупные и жадные варианты жрущих, испражняющихся, спаривающихся особей, с дьявольским упорством скрывающих от кого-то — разве что от трехлеток, — что мы практически ничего и не делаем, кроме как едим, испражняемся и спариваемся. Секрет состоит в том, что нет никакого секрета. Вот что мы в действительности хотим скрыть от наших детей, и это подавление — истинный, тайный сговор взрослых, пакт, который мы заключаем, талмуд, который мы защищаем.
Конечно, к четырнадцати годам мы перестали контролировать, что Кевин смотрит по видео, когда приходит домой, что читает, а читал он мало. Однако, смотря те глупые фильмы, подписываясь на те глупые веб-сайты, потягивая тот глупый алкоголь и трахая тех глупых школьниц, Кевин, должно быть, чувствовал себя жестоко обманутым. А в четверг? Держу пари, он все еще чувствовал себя обманутым.
...По снисходительному выражению лица Харви я поняла, что он считает мою краткую лекцию разрушительным потворством моим же желаниям. Наше дело — в действительности его дело — строилось на том, что я была нормальной матерью с нормальными материнскими привязанностями, принимавшей нормальные меры предосторожности для того, чтобы вырастить нормального ребенка. А были ли мы жертвами злой судьбы, дефектных генов или дурного окружения, должны решать шаманы, биологи или антропологи, но никак не судьи. Харви намеревался сыграть на подспудном страхе всех родителей: вы можете делать все абсолютно правильно и все же окажетесь в ночном кошмаре, от которого невозможно пробудиться. Задним числом я понимаю, что это был чертовски разумный подход, и теперь, спустя примерно год, мне немного стыдно за свои тогдашние выходки.
Все же, как тот лишающий индивидуальности штамп послеродовой депрессии, наша спаси-нас-бог защита вызывала у меня отвращение. Я чувствовала, как меня пытаются выделить из всех тех нормальных-пренормальных мамочек, хотя бы как исключительно никудышную мать, и даже повесили ценник — 6,5 миллиона долларов (истцы разузнали, сколько стоит «На одном крыле»). Франклин, я уже потеряла все, кроме компании, владение которой в данных обстоятельствах казалось непроходимой глупостью. Не могу отрицать, что иногда тоскую по своему корпоративному отпрыску, отданному на воспитание чужим людям, но тогда это меня мало волновало. Меня мало волновало, проиграю ли я процесс, который хотя бы поддерживает меня в бодрствующем состоянии. Меня мало волновало, потеряю ли я все свои деньги, и я молилась о том, чтобы пришлось продать наш уродливый дом. Меня ничего не волновало. В апатии есть свобода, буйное головокружительное освобождение, от которого можно опьянеть. Можно делать что угодно. Спроси Кевина.