Миртл мгновенно изобразила на лице полную безучастность и независимость, только что не принялась насвистывать. Я покатился со смеху и сгреб ее в объятия.
— Прелесть ты моя! — Я чмокнул ее в обе щеки, мягкие, как лепестки.
Мои руки сползли с ее талии ниже. Миртл вырвалась.
— Зайчик, мы же стоим прямо на юру.
Теперь наступил мой черед. Я человек прямой, и прибегать к блудливым усмешкам мне незачем. Я твердо взял ее за руку и сказал:
— Тогда пошли. — И мы припустились вниз с горы — чего лучше, ноги сами идут!
Что бы Миртл ни делала, она неизменно сохраняла кроткий, безгрешный вид. Ей это превосходно удалось и в ту минуту, когда я наконец-то откинул одеяло на кровати. Сплошная кротость и безгрешность, само целомудрие и благонравие и все прочее, что принято связывать с понятием «честная девушка» — а все-таки не стерпела и покосилась на меня исподтишка. Тут-то она мне и попалась в руки.
Я говорил уже, что лицу Миртл были свойственны два разных выражения. Вороватый взгляд сделал чудо, и они совместились: смиренная печаль с оттенком упрека, плутоватая усмешечка с оттенком блудливости — все тут, поди разберись.
Спустя какое-то время мы оживали после короткого отдыха. Праздные мысли лениво проплывали у меня в голове. Под потолком паук неторопливо оплетал угол комнаты паутиной. Неведомые запахи щекотали мне ноздри. Хлопая крыльями, за окном пролетела ворона. Я обливался потом, так как по воле Миртл мы были погребены под грудой одеял. Род людской, подумалось мне, распадается на два вида по одному великому признаку: кто-то зябнет, а кто-то нет. Мы с Миртл принадлежали к разным видам. Сколько браков, размышлял я, пошло прахом из-за подобной несовместимости! Хм, брак… Мои мысли торопливо перепорхнули на другую тему.
Миртл совсем проснулась. Лежит, верно, и мечтает о чашке чая, решил я. Вдруг с дороги донесся шум автомобиля. Вот неожиданность! Мы никогда не слыхали, чтобы кто-нибудь проезжал мимо дачи. Машина приближалась на средней скорости, и по звуку мотора я, кажется, узнал ее. Я вскочил с постели и кинулся к окну.
Я опоздал чуть-чуть, автомобиль уже проехал. Тогда я опустил окно и высунул голову наружу. И опять совсем чуть-чуть опоздал.
— Кто это? — спросила Миртл.
— Дребезжит, как у Тома.
— Что ему здесь делать?
Я пожал плечами. У меня имелись свои соображения на сей счет. Мы помолчали.
— Зайчик, тебе не лучше отойти от окна?
— Почему?
— На тебе ничего нет.
— Ну и прекрасно… — Щадя ее стыдливость, я все-таки закрыл окно с треском, в котором потонули мои последние слова.
Она смотрела на меня и улыбалась. Я подошел и стал рядом. Она лежала, опираясь на локоть, и выглядела очень мило, в особенности эта волна темных волос на голом гладком плече. Я устремил взгляд на ее макушку.
Внезапно она сложила губы трубочкой и дунула.
— Доблестный Альберт, — сказала она.
Должен заметить, что меня зовут не Альберт. Меня зовут Джо. Джо Ланн.
Миртл не отваживалась вылезти из-под одеяла на холод, так что чаем занимался я. Она села в кровати и накинула шерстяной пиджачок, нежно-розовый, как раковина, как ее щеки. Ее карие глаза отливали золотом. Мы интересно поговорили о литературе.
Когда у нас с Миртл заходил разговор о литературе, я чувствовал легкую скованность, ибо никак не мог тягаться с нею по части вкуса. Я писал романы, и когда она изобличала меня в пренебрежении таким жанром, как пространная драма, написанная белым стихом, было ясно, что я, грубое животное, оскверняю из похоти существо, чья тонкость и восприимчивость недоступны моему пониманию. Втайне я считал, что ее неизменно прельщает фальшивое и вычурное, но относил это за счет ее молодости. Ей было всего двадцать два года.
Покуда мы чаевничали, на дворе спустились сумерки. Мы улеглись опять, и красноватые отблески камина заиграли на потолке. В кронах вязов по ту сторону дороги проснулся ветер и давай что есть мочи тарахтеть голыми сучьями. «Эх, если б можно было остаться здесь», — поминутно проносилось в голове у нас обоих, и на первый взгляд непонятно было, что, собственно, нам мешает. Миртл, во всяком случае, это было более чем непонятно. Мне стоило труда убедить ее в конце концов, что надо вставать.
— Поднимайся, девочка, — говорил я. Я руководствовался мыслью о том, как необходимо, чтобы мы попали обратно в город, она — в родительский дом, а я — к себе в квартиру. Миртл, сообразуясь с настроением минуты, такой необходимости не видела.
— На улице такая стужа, я умру, — беспомощно говорила она.
Я нагнулся и поцеловал ее — она обняла меня за шею. Я не устоял.
Но вот наконец мы оделись и снарядились в путь. Я допил остатки молока.
— Правильно, зайчик, тебе нужно, — заметила Миртл со значением, я только не совсем уяснил себе каким.
Мгновение, чтобы окинуть прощальным взглядом комнату, догорающий камин, пустые вазы для цветов, — и мы шагнули в темноту. Щемящие мгновения, пока я запирал дверь. Потребность сказать напоследок что-нибудь чувствительное и глупое, вроде: «Прости, милый домик».
На обратном пути мы опять повеселели. Мы бодро крутили педали навстречу ветру, догоняя зыбкие пятна света от наших фонарей. У нас были щегольские велосипеды, фонари питались от динамо. Миртл жаловалась, что устала, и иногда я пробовал брать ее на буксир, но механика этого дела давалась мне с трудом.
Замелькали городские огни, особенно яркие на холоде. В отдалении, съезжаясь и разъезжаясь, проползали освещенные трамваи.
Дороги были обсажены деревьями, по сторонам, отступя на почтительное расстояние от дороги, стояли большие дома — отсюда можно было въехать в город, минуя трущобы. Над трамвайными рельсами раскачивались большие фонари, в их свете видно было, как у Миртл блестят глаза. Я положил ей руку на плечо.
Мы простились на перекрестке. Миртл и я сходились на том, что нам благоразумнее не заходить друг к другу. Прислонив велосипеды к поясницам, мы обнялись. В такой час, да еще при ледяном ветре, на улицах по воскресеньям было безлюдно.
— Когда же мы теперь увидимся, киска?
Миртл поежилась от холода и сделала несчастное лицо.
Этой минуты я всегда ждал с замиранием сердца. Случалось, что какой-нибудь вечер у меня был заранее занят, и тогда можно было не сомневаться, что Миртл угодит как раз на него. Ничего страшного, разумеется, но она весьма недвусмысленно показывала, что ее это обижает. Я в лепешку расшибался — и объяснял, и урезонивал. Моя любовь отдана ей одной, мне больше никто не нужен, у нее нет никаких причин ревновать. Напрасно; если обнаруживалось, что один вечер у меня на неделе не свободен, она обижалась. А мне он нужен был почему-то, этот вечер, когда я сам себе хозяин, — и этот, и, может быть, еще один-другой. В таких случаях я остро ощущал еще одно существенное несходство наших характеров.