— Это последствия ишемии и наркоза. Пройдет со временем, — тон Самойлова смягчился. — Давай, рассказывай, герой.
— Долгая история, — вздохнул Тин. — Я сейчас воды только выпью, ладно?
Глеб Николаевич кивнул. И в это время за его спиной открылась дверь в палату. Заведующий обернулся. На пороге стоял отец Аристарх. Хотя Самойлов не сразу узнал Тихого-старшего — тот был одет не в рясу, а в обычную одежду: брюки, рубашку, свитер. Вкупе с очками, шапкой седых кудрей и импозантной бородой Аристарх Тихий походил скорее на ученого или университетского преподавателя, нежели на священнослужителя.
— Глеб Николаевич, здравствуйте, — Аристарх Петрович шагнул в палату, протянула руку поднявшемуся на ноги Самойлову. — Еще раз примите отцовскую благодарностью. За все.
— Это моя работа, — стандартно ответил Самойлов, отвечая на рукопожатие. — А мы тут, — оборачивая к Тихому-младшему, — с вашим сыном интересную беседу ведем.
Ну надо же. Никогда бы Глеб Николаевич не подумал, что такие лица, как у этого Тихона Тихого — довольно непритязательно вытесанные матушкой-природой — пригодны для выражения настолько гремучей смеси эмоций. И даже не в лице дело. В глазах. Помимо мозгов парню досталось еще и очень выразительные глаза. И сейчас в них плескался дикий коктейль противоположных чувств. Откровенная, животная какая-то паника. Чуть ли не страх, чуть не ужас. И в компанию к ним — надежда. Та самая сумасшедшая надежда, которая бывает, когда не бывает уже ничего. Когда все против человека, а он только на ней, на надежде, и живет. Вот что было в глазах Тихона Тихого, когда он смотрел на отца, подходящего к его постели.
А Тихон в это время нелепо и некстати вспомнил о том, как стыдился отцовской рясы в юности. И сейчас был благодарен отцу за то, что он одет обычно. И выглядит, между прочим, очень внушительно. А вторая мысль была о том, что это мерзко и подло — стыдиться собственного отца. И все равно, если бы мог — Тин бы сейчас сбежал. Но сбегать было некуда. И Тихон смотрел на отца, как кролик смотрит на подползающего к нему удава. Вжался плечами и спиной в подушку. Некуда убегать.
И незачем.
Левой рукой Аристарх Петрович прижал к груди бороду, наклоняясь. Поцеловал сына в лоб. Разогнулся и погладил правой Тихона по голове. Робким, почти невесомым и очень неуверенным движением, каким прикасаются молодые отцы в первый раз к своему новорожденному чаду — когда дитя такое маленькое и хрупкое, что до него дотронуться страшно. И хочется, и боязно.
И то, что отец был уже далеко не молод, а дитя — совсем не неврожденным, не имело сейчас никакого значения.
— Здравствуй, сынок.
Глеб Николаевич вдруг отчетливо понял, что присутствует при последнем акте семейной драмы Тихих. И он тут, наверное, лишний. Но уйти сейчас казалось нелепым. И еще — интересно посмотреть на реакцию непрошибаемого Тихого-младшего.
А младшего наконец-то прошибло. Сначала показалось, что он что-то скажет — губы дрогнули. Но вместо того, чтобы заговорить, он резко отвернулся. Буквально уткнулся носом в стену. Глебу Николаевичу со своего места было видно, как побелела кожа на скуле, как обозначился тонкий шрам — так сильно Тихон сжал челюсти. Лишь бы не сказать ничего. Лишь бы не вырвалось ничего. Эх, мальчик, мальчик… Так вот и доживешь до инфаркта в пятьдесят на пустом месте. Нельзя так. Чтобы все в себе. Чтобы ничего наружу.
Отвернувшись к стене, «мальчик» часто задышал носом. Почти засопел. В иной ситуации этот звук показался бы смешным. Но не теперь.
Дрогнули пальцы на одеяле. Аристарх Петрович тут же среагировал на этот крошечный жест, накрыл ладонью сыновнюю руку. И едва не задохнулся счастьем и облегчением — от того, как крепко сжали его руку в ответ.
Глеб Николаевич смотрел на эти две руки на одеяле — почти одинаковые, здоровенные мужские руки, крепко сжимающие друг друга. Нет, наверное, надо все-таки зайти попозже.
Но даже со стула заведующий встать не успел.
— Я невольно слышал ваши последние слова, — обернулся к нему Тихий-старший. — Думаю, на часть ваших вопросов смогу ответить — пока Тиша с мыслями собирается. Хотя про пулю, — неодобрительно покосился в сторону тумбочки, — я ничего не знаю. Но как до этого дело дошло — пожалуй, догадываюсь. Что знаю — расскажу.
— С интересом послушаю, — Самойлов почувствовал, как затекла поясница. Приподнялся, вытащил из-под себя стул и развернул его спинкой вперед, на которую и облокотился, усевшись на сиденье верхом. — Полчаса у меня есть.
— Вряд ли мы уложимся в полчаса, да, Тиша?
Тиша угукнул, так и не отворачиваясь от стены.
— Наверное, мне придется начать рассказ с моего деда, — продолжил серьезно Аристарх Петрович.
— Даже с деда? — хмыкнул Глеб Николаевич. — От седьмого колена? Иаков породил Исаака? А покороче… гхм… нельзя?
— Сначала был Авраам, — улыбнулся Аристарх в бороду. — Авраам родил Исаака. Но мы так далеко не пойдем.
— Это радует, — вздохнул Глеб. — Рассказывайте про деда. Пока мне никто не позвонил.
Так Глеб Николаевич Самойлов, врачеватель тел человеческих, стал нечаянно исповедником отца и сына Тихих. Именно ему они и рассказали свою непростую историю. Доктору Глебу и друг другу.
Тихон Тихий был настоятелем одного из старых московских храмов. Тех самых, что так радостно взрывали новые хозяева страны в двадцатые и тридцатые годы прошлого столетия. Тихон Тихий новую власть не признал. За что и поплатился. Его храм взлетел на воздух в феврале двадцать восьмого. Настоятель присутствовал при этом — стоял за оцеплением. И в тот момент, когда белокаменный храм окутало огненное облако взрыва — в тот же момент разорвалось сердце старого священника. Инфаркт миокарда — если говорить сухими медицинскими фактами.
Вдова осталась с двумя сыновьями на руках. Петр и Павел Тихие. Или, как называла их матушка, бывшая родом с Полтавщины, на малороссийский манер — Петрусь и Павлусь. И Петрусь, и Павлусь выводы из судьбы отца сделали и поняли, что с новой властью надо дружить. Правда, происхождение им биографию подпортило, но мозгами оба юноши были не обделены. Старший пошел по инженерному делу, младший — по медицинскому. До поры, до времени все было благополучно. Но происхождение все-таки дало себя знать обоим Тихим — младшему раньше, чем старшему. Павла посадили в тридцать девятом. До войны не дожил — перед самым началом его унес туберкулез. Старшего ГУЛАГ забрал уже после войны, но без таких необратимых последствий. Петр Тихий в лагерях выжил. Чудом, как он полагал. Потому что когда «красного конструктора», помещенного в одну камеру с уголовниками, его сокамерники решили «опустить», он впервые во взрослой и сознательной жизни взмолился. Отчаянно, громко, вслух. Его крик Богородице слышали охранники, но, разумеется, и не подумали вмешаться. А Петр Тихий кричал, пополам со словами молитвы: «Живым не дамся, сам помру, но и с собой, кого смогу — заберу!».