Возможно, мы не согласились бы отдать два билета на "Гамлета" за то, чтобы увидеть эту сцену, но в любом случае Китс затронул важную тему. Кроме того, гадая о позе, в которой писал Шекспир, он описал нам свою собственную, так что теперь потомки смогут легко вообразить, как он сидел, поставив одну ногу наискосок на ковер и чуть приподняв второй каблук; а ведь мы никогда не узнали бы этого, если бы Китс просто передал Джорджу, как именно Фанни Броун[80] отозвалась о "Строфах, написанных в унынии, около Неаполя", созданных Шелли.
Письмо Китса приводит нас к сложному вопросу: интересна ли поза, в которой люди сидят, сама по себе, или же это интересно только в том случае, если эти люди написали "Венецианского купца" или "Сонеты моря"?
Есть поступки, значение которых определяется не тем, кто конкретно их совершил. Скажем, если женщина убивает своего любовника, когда тот принимает ванну, это событие достойно внимания, пусть даже эта женщина — не Шарлотта Корде, а любовник — не французский революционер по имени Марат. И хотя в первом случае такая смерть лишь шокировала соседей, а во втором — изменила историю, сам факт примечателен вне зависимости от того, как звали убийцу и убитого.
Однако о позах, в которых люди пишут, этого не скажешь. Кого волнует, где и как пишет письма контролер автобуса, или как удобнее сидеть скромному бухгалтеру — в кожаном вращающемся кресле или на деревянном стуле? Многие из тех, кто готов прочитать абзац на эту тему в биографии Ленина или Монтескье, недоуменно пожмут плечами, если им станут рассказывать то же самое о менее известных людях (хотя бы только для того, чтобы заполнить паузу в разговоре).
В основе нашего стремления знать позу, в которой писал Шекспир, и прочие мелкие детали, похоже, лежит главный посыл объемистых биографий в стиле Босуэлла, то есть следующая мысль: мелочи, которые могут казаться тривиальными, если речь идет об обычной жизни, становятся очаровательными, когда касаются жизни великих, и посему достойны того, чтобы их сохранили для вечности. Манера усаживаться на стул редко вызывает большой интерес сама по себе, но если некий человек написал несколько шедевров европейской литературы и притом имел обыкновение сидеть, ссутулившись, на краешке обтянутого кожей стула, то это сочетание производит поистине фантастический эффект.
Чем значительнее достижения человека, тем больше нам хочется знать о рутинной стороне его жизни. Всем наплевать, в котором часу вы ложитесь спать, если вы — чистильщик дренажных канав, однако каждый с интересом выслушает, что автор "Больших надежд"[81] отходил ко сну ровно в одиннадцать вечера. Правда, если вы — чистильщик дренажных канав, но при этом убили свою жену, то ваше лицо обязательно появится на страницах газет. А сочетание чистки канав и мытья автомобиля по воскресеньям наверняка обречено на забвение, поскольку в этой комбинации нет нужного контраста между личностью и поступком.
Можно сказать, что человечество делится на три биографические категории, которые ниже расположены по убыванию важности:
a) быть незаурядной личностью и при этом совершать какие-то заурядные поступки (сидеть на стульях, производить потомство);
b) быть заурядным, но совершить что-то незаурядное (убить человека, выиграть в лотерею);
c) быть заурядным и совершать заурядные поступки (есть чипсы, собирать марки).
Следуя по пятам за доктором Джонсоном и записывая каждый его чих, Босуэлл исходил из того, что имеет дело с представителем первой категории: "Разговаривая или даже размышляя, сидя в своем кресле, он обыкновенно склонял голову набок, к правому плечу, или слегка покачивал ею, подаваясь всем телом взад-вперед и потирая рукой левое колено. В паузах между словами он издавал ртом различные звуки — иногда чавкал, как будто жевал жвачку, иногда посвистывал, иногда цокал языком или проводил им по верхним зубам спереди, порой что-то тихонько бормотал, и все это сопровождалось задумчивым взглядом, а чаще — улыбкой".
И, как я уже упоминал, Босуэлл точно знал, зачем он все это нам рассказывает: "Я по-прежнему твердо убежден, что мельчайшие подробности нередко бывают показательными и всегда — занимательными, если имеют прямое отношение к выдающемуся мужу".
Но я получил несколько иной урок: "мельчайшие подробности" могут быть не менее любопытными, если имеют отношение к ничем не выдающейся женщине. Одной из таких мелочей была манера Изабель смотреть на картины в музее. Когда-то, заметив явную скуку, с которой дети сопровождали родителей по музейным залам, мистер Роджерс придумал хитроумный способ привлечь их внимание к картинам — предложил разглядывать полотна так, будто каждый может выбрать две штуки и унести их домой. Тут дети посмотрели на картины с гораздо большим энтузиазмом — как на возможное приобретение. Что выберет Изабель — Дега или Делакруа? А почему не Энгра или Моне? В какой-то мере эта привычка сохранилась у Изабель и во взрослые годы, так что из любого музея она выходила, держа в памяти названия двух картин, которые ей хотелось бы унести с собой.
Уделить такому пустяку место в биографии — значит безоговорочно последовать подходу Руссо. Его "Исповедь" начинается со знаменитой декларации: "Я не похож ни на кого в мире. Возможно, я не лучше других, но по крайней мере я — другой". Стоит дополнить оборот "по крайней мере, я…" словами "…по-другому смотрю на картины" — и мы получим новый биографический манифест.
Но все вышесказанное не решает первоначальной проблемы, поставленной Литтоном Стрейчи, — проблемы объема. Кстати, Изабель сталкивалась с ней всякий раз, когда отправлялась в поездку. Сперва ей хотелось взять с собой весь гардероб, вместо того чтобы отобрать пять вещей, которые влезают в дорожную сумку. Сомневаясь в себе, она предпочитала брать три чемодана, чтобы в неожиданно холодный день не остаться без шерстяного пальто, а в теплый — без бикини, даже если место, куда она ехала, не славилось переменчивым климатом (Бали или Хельсинки).
Те же сложности с объемом характерны и для толстых биографий. Их авторы, конечно, рискуют наскучить читателю где-то на пятисотой странице, зато они могут быть уверены, что действительно ничего не забыли. Возможно, здесь сказывается недостаток воображения (как и в манере Изабель собирать чемоданы), но, с другой стороны, на воображение у биографов попросту нет времени; это инструмент, более привычный для детей, лгунов и романистов.
Однако, как ни старайся, полностью отключить воображение невозможно, потому что книга не может быть такой же длинной, как жизнь, которая в ней описывается. И если Изабель пришлось-таки выбирать, какой из шести джемперов взять с собой в Афины, то и биографам приходится решать, какая из тридцати трех анекдотических историй об Альберте Камю и официанте из "Дё маго"[82] лучше всего выражает его индивидуальность.