Перед диагностическими процедурами баба Мотя уводила Леонида делать клизму, и в такие моменты он был тихим и смиренным. Но после сразу оживал и писал, например, такое:
Баба Мотя на медработе
Отдаваясь врачебной работе,
Встанет с первым лучом баба Мотя.
Белоснежный халатик наденет.
Два подсолнуха завтрак заменят.
А про дырку в кармане – забудет.
То-то радости курицам будет!
Склюнет зернышко желтый цыпленок.
Съест цыпленка нахальный котенок.
А котенка догонит бульдожка.
Вор бульдожку загонит за трешку.
Прокурор изолирует вора.
Геморрой изведет прокурора.
А излечит его баба Мотя,
Отдаваясь врачебной работе.
И заявит больному устало:
«Ваша ж… как новая стала».
И ответит он ей очень мило:
«Лучше б, Мотя, карманы зашила!»
Баба Мотя сначала обиделась: когда это у нее были рваные карманы? Если человек выпивает, то это вовсе не значит, что у него карманы рваные. А клизму она не только прокурору вставить может, но и много о себе думающим журналистам.
Однако вскоре баба Мотя отошла и даже, когда никто не видел, достала из урны в сердцах смятый и брошенный туда подаренный ей листок.
На Леонида и в самом деле не обижались. Наверное, потому, что он не хотел обижать.
Писал он и более серьезные стихи. Но в любом случае Леониду требовалось немедленно прочесть сотворенное, пока ему самому не успевало разонравиться. Да, еще: критиковать запрещалось. Поэтому Бестужев был практически идеальным слушателем.
– Так можно я прочту? – спросил Леонид и, сочтя молчание за согласие, продекламировал:
Больница, милая больница!
Не правда ли, эпитет нов?
Листаю дней твоих страницы
Под умным взглядом докторов.
Держась за швы, бредут больные
Наглядной вереницей бед.
Разносят няньки деловые
Неискушающий обед.
С невозмутимостью варана
Бегут минуты, как вода.
Печально капают года
Из незавернутого крана.
В твоих протяжных коридорах —
Унылый запах вековой.
Спасут меня – придет другой.
Беззвучно мелет старый жернов.
Больница, милая больница!
Ну как тобой не восхититься?
Раздваивает время лик:
Года летят, но замер миг.
Леонид, зачарованный собственной музыкой, вдруг понял, что плод его вдохновения мог ранить парализованного Андрея. Он с тревогой и сочувствием склонился над Бестужевым.
– Это так, в порядке шутки, – прошептал Леонид. – Я лучше тебе эпиграммы почитаю.
Бестужев не хотел слушать эпиграммы, поэтому глаз не закрыл. Они с Леонидом уже понимали друг друга. Журналист, повздыхав, пошел на свою койку.
Волновался он зря. Стихотворение Андрея не задело. Оно лишь включило в нем какую-то внутреннюю работу. Пошел процесс. Результатом которого была фраза, прочно осевшая в мозгу: «Надо уходить».
Послеобеденная тишина в больничной палате тоже была стерильной. Ее нарушало лишь слабое жужжание, время от времени кончавшееся легким, еле слышным звенящим звуком: это глупая муха раз за разом пыталась вылететь из комнаты через стекло.
Андрей развлекался тем, что изучал потолок. Здоровый человек вряд ли что-нибудь бы на нем разглядел. Ну, может, пару длинных трещин в штукатурке. Иное дело – наблюдатель, которому совершенно некуда спешить. Его взору открывались трещинки второго и третьего порядка, наплывы краски, пятнышки непонятного происхождения и многие другие тонкие вещи.
При правильном рассмотрении они сливались в замысловатые узоры, рождали множество ассоциаций и позволяли вернуть ход застывшему времени.
Конечно, Андрей разглядывал потолок не постоянно. Это так, отдых, игра ума. А работой, иногда – приятной, было обдумывание жизни – своей и близких. Подобным делом он не занимался уже много лет. До катастрофы текущие дела, забиравшие по двенадцать-четырнадцать часов ежедневно, создавали видимость осмысленности происходящего. И вот теперь текущих дел нет. Не считая, конечно, многочисленных медицинских процедур.
Именно благодаря им Бестужев еще жив и может рассуждать.
После консилиума, который окончательно вычеркнул его из прежней жизни, Андрей пережил два этапа.
Первый – отчаяние. Хотелось плакать. Даже не плакать, а выть. В голос, которого нет. И ни с кем не хотелось общаться. Трудно общаться тому, у кого нет будущего, с теми, у кого оно есть.
Потом это состояние прошло. Прежде всего – из-за родных. Когда Вика во второй приезд привела все-таки Антона с Маринкой, Бестужев понял: то, что с ним случилось, не самое страшное. Например, гораздо страшнее, если бы на его месте оказались его дети. А когда ты понимаешь, что вытянул не самый страшный жребий, уже немного легче.
Его очень занимала Санька. Она стала приходить к нему. Они не разговаривали. Девочка просто тихо сидела в углу. Потом уходила.
Этот почти незнакомый человек был разительно, до испуга похож на него самого. В ее геноме – половина Андреева Божьего Предсказания. И, конечно, он испытывал чувство вины за то, что только сейчас узнал о ее существовании.
Андрей попытался было решить хотя бы финансовые проблемы ее благополучия, но Ольга Сергеевна даже не стала дописывать фразу. Это, пожалуй, был единственный случай, когда она грубо лишила Бестужева возможности «говорить».
Что ж, он заслужил это. Хорошо хоть перстенек в свое время не выбросила, он постоянно отсверкивал на ее пальце.
Каждый день приходила к своему крестнику баба Мотя. Производила с ним все необходимые процедуры, которые он стеснялся позволять Ольге Сергеевне. Попутно монотонно-ворчливым голосом рассказывала о своей жизни. Стороннему слушателю она показалась бы совсем не сладкой, но, странное дело, баба Мотя была ею вполне удовлетворена.
И, конечно, больше всего радовали Бестужева долгие беседы с Ольгой Сергеевной. О чем бы они ни заговорили (точнее, все-таки она: он «говорил» гораздо реже, потому что при всей постоянно растущей догадливости собеседницы замедленный информационный объем убивал сам дух человеческой беседы), через несколько минут Бестужев размывал ощущение реальности и оказывался с Ольгой то в прошлом, то в настоящем, а иногда даже в будущем. И не обломком человека, а полноценным Андреем Бестужевым, еще не старым и очень жадным до жизни.
Смешно, но даже в этих несбыточных «полетах» царапало лапкой по краю сознания: а что же делать с Викой? Безболезненного ответа не было, и это раздражало.
После «всплытия» всегда была короткая вспышка отчаяния, которую надо было просто переждать. И легкий-легкий всплеск радости, что не надо принимать никаких неприятных решений.