Так что на Островского я тоже сердиться не могу.
Как я могу осуждать Германа? Как бы я поступила в подобной ситуации, если бы факты говорили сами за себя? Я не знаю. Ответа действительно нет. Не могу забраться к нему в голову и понять, что происходит, что ещё он знает, о чём ещё ему доложили? Может, он не обо всём мне рассказал?
Может быть, я бы поверила в его невиновность безоговорочно, а, может быть, и усомнилась.
Это вереница ошибок, которые мы совершали в прошлом — она как пресс — тяжёлый, стальной, давит на сердце. А ещё как живое напоминание того, что мы оба неидеальны.
Ему больно, — понимаю я, — вот он и наговорил много ужасных ранящих слов. Больно не меньше, чем мне. На самом деле он так не думает. Я же видела его, и от его привычного самообладания мало что к концу разговора осталось.
Если бы я была ему безразлична, он бы так себя не повёл и не выгнал бы всех, чтобы договорить наедине. Не разрывался бы от желания прибить и обнять меня одновременно. Вопрос доверия слишком тонкий. Могу ли я сама безоговорочно Герману доверять? А он мне?
После его ухода, никто за мной не явился. Не увёл меня под руки со скандалом. Не требовал покинуть помещение и офис фирмы. Возможно, я слишком долго просидела за столом, уставившись в одну точку — на пакет с пресловутыми деньгами. Он, кстати, так и остался в моём кабинете.
Когда уходила, не встретила никого. Я была одна в тёмном безлюдном здании. С пустотой внутри себя. И эта пустота разъедала похлеще любого яда, любой кислоты.
Утро приходит внезапно.
Я просто открываю глаза и сажусь на постели. За окном привычная питерская темень. Сейчас почти начало декабря, но ночь по минуте продолжает отщипывать у дня время, солнце уже раньше десяти не встаёт. Так что трудно понять, сколько сейчас, не посмотрев на часы.
У стресса есть потрясающая особенность — вгонять в анабиоз. Я так и заснула в одежде. Прилегла, обняла подушку, зажмурилась и провалилась в сон.
Сегодня суббота. Вечером была бы ровно неделя, как мы снова с Германом вместе. Боже, наше воссоединение оказалось фатально краткосрочным. Только то ощущение счастья, в котором я купалась целых шесть дней, довольно сложно забыть.
Я очень надеюсь, что и Герман его не забыл. Надеюсь, что он испытывал те же чувства, что и я, и что как только он включит голову, поймёт, что натворил.
Где-то в районе полудня меня настигает порыв позвонить Возову, только что я ему скажу, кроме серии ругательств? Возможно, он скажет, что я большая молодец и всё сложилось лучше, чем он ожидал, и также предусмотрительно запишет наш разговор на телефон, чтобы было что предъявить. В изменённом виде, конечно.
Гадство редкостное! Но как… как эти чёртовы деньги оказались в моём рабочем столе? Их мог подкинуть любой, потому что вчера руководства не было в офисе, а я сидела практически безвылазно в кабинете, покидая его только во время обеда и визита в отдел сопровождения. А, может, их подложили ещё раньше? В конце концов, не так уж часто я заглядываю в нижний ящик тумбы.
А кто подложил? Камер в директорском офисе нет. Но они есть в коридорах и человека можно отследить на подступах к административной части. Только если это был не невидимка.
Полмиллиона сказал Герман? Видимо, тендер действительно важный, раз Возов может позволить себе выкинуть такую сумму в никуда. Хотя чего я удивляюсь? Для некоторых размер средней зарплаты — это стоимость одного ужина в ресторане не самого высокого класса.
Приходится бить себя по рукам, когда желание позвонить Герману становится слишком острым. Может быть, он не возьмёт трубку? Может быть, добавил мой номер в чёрный список? Может быть, накричит или окатит ледяным презрением?
Лучше бы накричал.
Хоть какая-то реакция, а это предпочтительнее, чем равнодушие.
Вечером мой телефон оживает, а имя, высвечивающееся на экране, вгоняет в непонятый ужас. Лидия Васильевна. Боже. Первая мысль — не отвечать. Если шесть лет назад Герман ни о чём не рассказал матери, не значит, что и в этот раз промолчал. Возможно, напротив, поделился подробностями во всех красках, заодно и ввёл её в курс событий многолетней давности. Руки дрожат, когда я всё-таки жму «принять».
— Варенька, милая, здравствуй, Герман не у тебя? — первой начинает она, когда я осиливаю выдать лишь короткое «алло».
Судя по её ласковым интонациям, Островский и на этот раз оставил мать в неведении. Или ещё не успел просветить. Боже, мы же ужинали у неё три дня назад. А будто в прошлой жизни было.
— Нет, Лидия Васильевна, не у меня. Если честно, я не в курсе, где он, — тут же добавляю, чтобы снять остальные вопросы.
Говорю быстро и сбивчиво, тороплюсь, чтобы голос не подвёл.
— А ты его сегодня видела?
— Нет. В-вчера, — заикаюсь, потому что телесная память оживляет ощущения безысходности, и каждый мускул напряжён до боли.
Вчера — это было накануне или миллион лет назад? Кажется, я проживаю свой персональный ад, и он бесконечен.
— Ладно, я просто на удачу позвонила. Думала, вдруг застану. Ты только ему специально не дозванивайся, чтобы предупредить, что я его искала, — сообщает она. — Не хочу отвлекать, да и вопрос не срочный. Пока, Варенька.
— Д-до свиданья, Лидия Васильевна.
Когда я кладу трубку, естественно на меня накатывает непреодолимое желание набрать номер Германа под предлогом. А что? Позвоню, скажу, что его мать ищет. Не пошлёт же он меня с ходу? Благовидный предлог? А там слово за слово, ещё раз скажу, как он не прав.
Да ну…
Отшвыриваю телефон подальше. Борюсь с искушением. И говорю себе решительное нет!
Это не выход. Тем более, Островский сразу поймёт, чего я добиваюсь. Во что я скатываюсь? Выдумывать и выискивать предлоги — разве это метод?
Если человек не хочет слышать, он и не услышит, сколько не долбись в закрытую дверь, — думаю я.
Думаю…
И в дверь внезапно звонят.
Не успевает трель звонка затихнуть, а я чувствую тонкий вибрирующий импульс, проходящийся по всему телу. Волоски на затылке словно встают дыбом. Абсолютно чётко понимаю, кто сейчас стоит за моей дверью. Это на уровне флюид, на уровне шестого чувства.
Нападает нерешительность и трусливая мысль, а что если притвориться, что меня здесь нет? Но шебаршение по ту сторону снимает морок. Оказывается, ноги уже сами собой принесли меня в тёмную прихожую, а пальцы держатся за ручку замка.
К чёрту! Открываю дверь, пока не передумала.
На пороге Герман. Взглядом быстро пробегаюсь сверху-вниз и обратно. Вид у него какой-то потерянный, словно из него разом откачали всю энергию. Глаза красные и взгляд из-под бровей. Совсем безумный, опустошённый и… смирившийся. Герман будто что-то долго думал, решал для себя. И примирился с итогом, к которому пришёл. А ещё он выпил, будто ему нужен был допинг, чтобы явиться сюда, ко мне. Или забыть то, что случилось вчера.
Несколько долгих секунд мы изучаем друг друга. А я всё жду, что он первым начнёт, но Островский онемел. Лишь пожирает меня глазами. И под этим его взглядом мне становится не по себе.
— Чего тебе? — с вызовом бросаю я, хотя сначала не собиралась грубить.
Грубость — лишь защитная реакция, ещё и внутри всё клокочет. Я даже не помню, рыдала ли вчера, возможно, что и да. Всё как в тумане. Но глаза горят, будто в них песка насыпали, значит, всё-таки плакала.
Мой короткий вопрос становится тем импульсом, которого Герману не хватало.
— Боже, я так низко пал. Я хочу тебя… даже такой. Даже лживой. Мельникова, я болен.
— Ты не болен, Островский. Ты пьян. Уходи.
Захлопываю дверь перед его носом. Но через секунду Герман начинает барабанить по металлической двери, игнорируя звонок. Стучит так громко, что я боюсь, может разбудить соседей.
— Ну что ещё? — я снова распахиваю дверь.
— Не смей… — язык Германа заплетается. — Не смей закрываться от меня. Я никуда не уйду.
Дыра в груди, которая, я уверена, ещё не скоро затянется, начинает ныть сильнее. Не в силах смотреть на Германа, отворачиваюсь и ухожу в комнату. Пусть делает, что хочет.