– Ну и дай!
– Но с такой же вероятностью я могу дать волю и зверскому голоду, – сказал он.
– Ты просто француз!
Теперь засмеялась Соня.
– Почему? – удивился Герман. – Они прямо из постели бегут есть?
– Они не говорят пошлостей. И ты не говоришь.
– Соня... – Он посмотрел чуть исподлобья, словно извиняясь. – Я хотел бы говорить тебе одни только... То, что ты называешь пошлостями. Но меня губы не слушаются. Ты прости. Может, потом.
– Я совсем не то называю пошлостями. – Она осторожно коснулась пальцами его губ. – Не то, чего... твои губы не слушаются. А вот если ты скажешь, что относишься ко мне непросто, то я тебя слушать не стану.
– Не скажу. – Он улыбнулся уже обычной свой короткой улыбкой. – Не скажу такого. Потому что я очень просто к тебе отношусь.
– Тогда пойдем есть, – сказала Соня. – Или, если хочешь, ты лежи, а я что-нибудь принесу.
– Нет уж, – отказался Герман. – Я, конечно, немало приобрел привычек одиночества, но до идиотизма, надеюсь, не дошел.
Остатки ужина еще стояли на столе. Герман ведь не успел их убрать, потому что пошел провожать Соню, а потом, когда они чуть не бегом вернулись в дом, им было не до того, чтобы убирать со стола.
Масло растаяло в масленке, хлеб покрылся тонкой черствинкой, и картошка остыла в кастрюле. Но Герман и Соня набросились на эту еду с такой жадностью, словно голодали неделю.
Герман насытился быстрее. Положив руки перед собою на стол, он смотрел на Соню, а она все ела и ела, что на глаза попадалось – хлеб, картошку, колбасу...
– Я и не знала, что такая... прожорливая... – с набитым ртом, стесняясь, сказала она.
– А знала ты, что ты страшно умная, а, Соня Гамаюнова? – поинтересовался он.
– Как старушка?
– Возможно. Но я не могу рассматривать твой ум отдельно от тебя самой. Поэтому не назвал бы его старушечьим. Ты будешь ко мне приходить? – помолчав, спросил он.
Голос у него дрогнул. Соня положила на стол вилку. У нее дрогнули руки.
– Ты что? – спросила она. – Тебе теперь... так, как было, больше не будет? Или ты этого... больше не хочешь?
Она представила, что не будет их общей тишины в кабинете и его склоненной над столом головы, и его молчания, и вопросов, и взгляда... Как такое может быть, чтобы всего этого больше не было?!
– Соня! – Герман встал так порывисто, что незастегнутая рубашка распахнулась у него на груди. – Я не то сказал! Совсем не то. Я не хочу, чтобы ты приходила, – я хочу, чтобы ты не уходила. Чтобы оставалась со мной. Я смотрю на тебя и не верю, что этого когда-то не было. И не когда-то – совсем недавно тебя не было. Но я не могу... Не могу тебя вынуждать. Потому что, если смотреть трезво, то тебе моя жизнь должна казаться скучной историей.
– Но... – проговорила было Соня.
Но он не дал ей договорить. Он был взволнован – раньше она не видела его таким – и говорил торопливо, и не в силах был себя сдержать.
– Я всегда это знал – что вызываю у окружающих недоумение: как можно жить так однообразно? И что, я должен был всем объяснять, что вот в этом вот моем движении по листу – шаг за шагом, как муравей, – однообразия нет ни капли? Что если сегодня керосиновую лампу ветром не задувает, а завтра на стене дождя тень от человека, то это совсем разное, это такая огромная перемена жизни, от которой дух захватывает? Кому это объяснишь? И зачем? И потом, проще, когда тебя считают нелюдимым и учено называют интровертом, чем когда догадываются, что тебе с людьми просто скучно! Со всеми.
– И со мной? – тихо спросила Соня.
Он посмотрел на нее с таким изумлением, словно она решила почему-то, что он ходит на руках вверх ногами.
– С тобой? – переспросил он. – Но при чем здесь ты?
– А я не люди, что ли?
Тут Соне стало смешно. Все-таки он и в самом деле привык жить в собственном мире и поэтому опускал звенья многих объяснений, считая, видимо, что все и так понятно.
Герман покрутил головой, словно прогоняя наваждение. Волнение, которое пятнами легло на его скулы, вместе с этими пятнами и исчезло.
– Ты все-таки не совсем люди, – улыбнулся он. – Вернее, ты больше чем люди. Любые люди давно ушли бы. А ты сидишь и слушаешь этот бред. Да еще смотришь так, что у меня дрожь идет по всем частям тела. Ну что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, а?
– Ничего, – засмеялась Соня. – Хочу всех частей твоего тела. Во мне проснулся не только аппетит, но и бесстыдство. Я тебя ужасно, голодно хочу.
Тут уж ничего он не стал говорить, конечно. И рубашку снял скорее, чем до дивана дошел, благо была расстегнута.
В конце сентября съемки закончились, и все закончилось вместе с ними. Так же мгновенно, как началось. Не из-за съемок закончилось, просто так совпало.
Утром Герман приехал к усадьбе, чтобы забрать Соню и вместе ехать в Москву. Почти вся съемочная группа уехала накануне вечером. Соня долго провозилась, собирая кофр, который надо было сдать художнику по гриму и отправить на студию, поэтому ночевала в усадьбе.
Утро было туманное, как в песне, и от выступившей изморози трава, тоже как в песне, казалась седою.
– Я не знала, что у тебя есть машина, – сказала Соня.
Она вышла на крыльцо с чемоданом на колесиках и остановилась. Машина у него не просто была – она производила ошеломляющее впечатление.
Соня уже привыкла к тому, что Герман мало обращает внимания на житейские удобства. Для работы ему нужна была только тишина в кабинете да словари, еду он предпочитал самую простую, вроде собственноручно пойманной и зажаренной рыбы, а к одежде у него было единственное требование – чтобы она была чистой, и это нехитрое требование выполняла мать многочисленного горластого семейства, обитавшего в деревне по соседству; она обстирывала всех дачников и с этого жила.
Поэтому вид новой «Тойоты», из которой он вышел перед крыльцом усадьбы, привел Соню в оторопь. Наверное, раньше эта машина стояла в гараже. Ну да, во дворе его дома был гараж, но Соня, конечно, туда не заглядывала.
– Почему тебя это так удивило? – пожал плечами Герман. – Я казался тебе кретином, неспособным крутить баранку?
– Нет, просто... Очень уж она у тебя шикарная.
Соня вспомнила новенький «Ниссан» Пети Дурново, и ей стало не по себе.
– Я не обязан поддерживать отечественный автопром, – поморщился Герман. – Если он сколько-нибудь еще протянет, то пусть уж без моей помощи. Ты все собрала? Садись.
Он взял ее чемодан и поставил в багажник. Соня села на переднее сиденье. В салоне стоял запах дорогой новизны; он показался ей каким-то отстраненным. И Герман, одетый не в дачную простую рубашку, а в свитер из темно-синего кашемира, показался отстраненным тоже. К тому же он почему-то был хмурый, а почему – не говорил.