Выключаюсь.
Включаюсь от разноцветных вспышек перед глазами.
Голоса. Много голосов.
«Три укола — не берет ее, Геннадий Степанович…»
«Кровь на анализ…»
«Зафиксируйте факт…»
«Внутренние разрывы, два наружных шва…»
«Наркоз не берет, Геннадий Степанович!»
Я лежу в кресле и чувствую, как меня зашивают, словно порванного медвежонка.
Мама крепко держит за руку, целует костяшки пальцев, плачет.
Как ей сказать, что я не хочу и не буду жить? Она такая слабенькая, ей больно будет, она не поймет.
Я принимаю таблетки, уколы и капельницы, как в детстве, «с ложечки»: за маму, за папу, за бабушку, за дедушку.
Живу в тумане.
А они там, снаружи, думают, что мне не больно, потому что я почти все время сплю, а когда не сплю — не могу оторвать голову от подушки.
Но боль здесь, у меня под кожей, в крови, в плоти и костях. Ей даже некуда выйти, она разбухает, как рак, просачивается везде. Мне больно дышать, больно шевелиться, больно думать.
Мне слишком больно жить.
— Ты куда, солнышко? — Мама смотрит, как встаю с кровати. Кажется, впервые за… сколько? Я потеряла счет дням.
— Пить… хочу.
— Я принесу, — спохватывается она, но я за плечо усаживаю ее обратно.
Ей нельзя нервничать, снова давление поднимется.
А мне нужна только одна минута.
— Мам, все хорошо. Я сама могу.
— Правда? — У нее красные запухшие от долгих часов слез глаза.
Это моя вина. Моя боль, которая уже начала выплескиваться наружу.
— Правда, мам.
Дверь на кухню закрываю тихонькую, до приглушенного щелчка.
За окном — тихая июньская ночь и полное небо звезд, и луна размером с целый мир.
Улыбаюсь, распахивая окно настежь. Сколько раз сидела здесь на подоконнике, на маленьком матрасе: делала уроки, читала, мечтала.
Нужно помечтать еще раз, как в той, хорошей теплой жизни.
Нужно просто помечтать.
Перебрасываю ноги на обратную сторону. Прохладный ветерок щекочет кожу.
Стряхиваю домашние тапочки. Они падают куда-то в темноту.
Мне совсем не страшно. Мне легко, потому что сейчас все, наконец, закончится. В другом мире больно уже не будет.
— Солнышко… Что ты…
Я закрываю глаза, подаюсь вперед.
— Йен, НЕТ!!! — Мама кричит так громко, что в окне дрожит двойной стеклопакет. — Нет! Нет! Я тебе запрещаю! Ты не имеешь права!
Глотаю слезы.
Боли слишком много. Я больше не могу с ней жить. У меня не получается. Я не знаю как.
— Слезь немедленно! — по-собачьи воет мама.
— Мамочка… — Хоть бы захлебнуться. — Мам… Мне так больно, мамочка… Мне очень больно, мамуля...
Она двумя руками хватает меня за запястье, шипит сквозь стиснутые зубы.
— Нет, я тебе запрещаю! Не разрешаю!
Этот скулеж — это я. Кусаю губы, чтобы кровь отрезвила, хоть мне это не нужно. Я впервые за много дней мыслю ясно, как никогда.
Пытаюсь выдернуть руку, но мама упорно пытается затянуть обратно.
— Мамочка, мне правда больно, понимаешь?! — теперь кричу уже я. — Мне так больно, мамочка… Отпусти меня, мамочка, пожалуйста!
— Нет, нет, нет… Я с тобой пойду, Йен! Слышишь? Сразу за тобой!
— Мамочка, отпусти… — Меня шатает из стороны в сторону. — Мамуля, пожалуйста, разреши мне… Очень больно, мамочка!
— Отец останется один! Он сам не сможет. Куда он без нас?!
— Мамочка…
— Я тебя не отпускаю! Не отпускаю!
Она втаскивает меня обратно.
Падаю с подоконника.
Бьет по лицу сразу несколько раз, ругает, кричит, обнимает и просит прощения.
Нервный тик судорогами проходит по ее телу.
Это — моя вина. Моя боль, которую не сумела приручить.
— Я люблю тебя, солнышко мое маленькое, так люблю…
Обнимаю ее в ответ.
Никто не заслуживает меня.
— Мамочка, все хорошо будет, — знаю, что вру.
Знаю, что придется учиться врать лучше.
Не знаю только одного.
Что делать, если не получится.
Глава пятьдесят седьмая: Антон
Мама Очкарика всхлипывает и нервно отхлебывает из стаканчика с кофе.
Я залпом пью свой.
Здесь, в больнице, даже кофе в автомате со вкусом медикаментов и запахом хлорки. Но реально по херу, потому что у меня впервые в жизни пиздец как сильно дрожат пальцы. Пытаюсь как-то справиться, но вместо этого сдавливаю стакан в кулаке. Остатки еще горячего кофе выливаются на ладонь.
Йени так и не пришла в себя.
Прямо из ресторана ее отвезли в медицинский центр.
Мне бы ничего не сказали, так что пришлось прыгнуть в машину и ехать следом.
— Я просила ее рассказать тебе… — Женщина спотыкается, мотает головой каким-то своим мысля. — Просила ее все вам рассказать, Антон. Чтобы вы понимали… Что она…
Она плачет и с благодарностью берет протянутый мной носовой платок.
Извиняюсь и выхожу на улицу. Здесь дышать нечем, башку сдавливает как тисками.
Пытаюсь вышвырнуть из головы ее испуганное: «Не прикасайся ко мне».
Словно вообще перестала меня узнавать. Словно на глазах из здоровой немного замороченной девчонки превратилась в инопланетянку.
А что если она больше никогда меня не узнает?
Что происходит в ее голове?
И что теперь делать мне?
В тяжелых ситуациях я всегда включал на максимум свою аналитический талант и пытался, опираясь на факты, смоделировать какую-то ситуацию. Что будет, если есть вот это и это? А если добавить вот это и то? А теперь убрать первое? Обычно самый приближенный к реальности вариант в итоге и получался. Самый жизнеспособный, но не самый лучший из возможных.
Я знал, что Очкарик замороченная. Я и выбрал ее потому что простых, понятных женщин с рефлексами уровня собак Павлова у меня было достаточно — и все они так или иначе оказались за бортом моей жизни. И выбрал не ради сравнения, и не потому, что собирался поставить галочку напротив строки «в моей жизни была чудачка», а потому что с ней, даже с тараканами, было лучше, чем с другими.
Но я не знал, что она — не_чудачка.
Что все настолько сложно.
Что в любой момент может случиться какая-то не зависящая от меня херня, и собственная жена перестанет меня узнавать, словно мы в голливудском триллере.
А если бы знал — что тогда?
Самый хуевый вопрос. Поэтому оставил его на потом.
Потому что ответа на него у меня нет. Даже если бы небеса разверзлись — и голос господень приказал ответить или не видать мне пропуск в Рай, я бы все равно не знал, что сказать.
Меня как будто… поимели. Показали кусок картинки и сказали: «Видишь, Антошка, эта хрень — совсем не то, чем кажется, а просто хрень». И я поверил. А оказалось, что хрень с самого начала была хренью, и об этом знали все, кроме меня.
— Антон? — кто-то трогает меня за плечо и я, вскинувшись, вижу маму Очкарика.
Если не услышал, как подошла, значит, сильно задумался.
— Йени… Она попросила вас позвать. — Женщина убирает прядь волос с проседью за ухо. Странно, что моя жена совсем на нее не похожа, хотя у них совершенно точно одинаковый разрез глаз и форма носа, и даже овал лица, хоть возраст все же скорректировал ее форму.
Жена.
Я теперь женатый хрен.
А раз жена обо мне помнит, то как минимум одной проблемой меньше.
— Как она? — Не уверен, что начинать нужно с этого, но в голове все равно только эта банальщина.
До сих пор не могу переварить услышанное. И не знаю, смогу ли в ближайшее время.
В голове не укладывается.
Не хочется верить.
Не хочется даже думать, что маленькая сопливая девчонка…
— Антон, я понимаю, что очень опоздала с этим разговором, — очень издалека начинает мама Очкарика, и становится понятно, что разговор, даже если он будет коротким, будет еще и дерьмовым. — И прежде чем начну… Хочу, чтобы вы знали — нам с Вовой очень жаль, что все случилось именно так. Муж… Он очень сложный человек, военные не бывают «бывшими», так, кажется, говорят?