Она положила ему на плечи руки, побарабанила пальчиками.
— Ну ты что, сердишься?! Я же тебе хотела приятное сделать!
Интересно, когда собака лезет на диван грязными лапами — понимает она, за что ее ругают и прогоняют?..
Филипп взглянул на нее в упор — в голубых глазах не проглядывало ни малейшего раскаяния, только веселое любопытство: чего это он завелся?!
— Спасибо тебе, конечно, но… не надо. — Он взял ее за запястья и отодвинул от себя.
— Но почему? — в ее тоне слышалось чуть ли не детское удивление.
— Я не хочу.
Губы Амелии выразительно скривились.
— Постарайся ты хоть раз в жизни понять, — ответил он на буквально написанное на ее лице «Ври больше!», — что кроме того, что хочет тело, у человека есть еще что-то в голове! Да, ты очень красивая, да, ты мне нравишься — но я не хочу больше с тобой спать! Не хочу, понимаешь?!
Наверное, если бы она знала, насколько, вопреки его собственным словам, ему хотелось сейчас отшвырнуть в сторону разделяющие их тряпки и прижать к себе ее упругое, пахнущее розами тело, то не отстранилась бы с недовольной гримаской.
Но она отстранилась, пожала плечами и встала. Сказала, глядя на него сверху вниз:
— Глупо ты себя ведешь!
— Может, и глупо.
— Тебе завтрак заказать?
Ах да, они же «помирились», и можно больше не смешить официантов двумя отдельными заказами, которые потом привезут на одном столике.
— Закажи.
— Омлет?
— Лучше яичницу с беконом.
Амелия ушла в спальню, и через несколько секунд Филипп услышал, как она объясняет по телефону, что глазунью любит с укропом, и обязательно к ней чтобы были тосты из ржаного хлеба.
Если бы у Бруни кто-то спросил, она бы не постеснялась сказать, что у нее есть свое мнение насчет поведения Филиппа. Когда была жива его жена — то понятно, что если он спал с другой женщиной, потом его мучала совесть. Но теперь-то что?!
Но ее никто не спрашивал…
Вел себя с ней он теперь как добрый дядюшка. Ну, может, и не очень добрый — но так бы мог вести себя старший брат, если бы таковой у Бруни был. Без возражений вез, куда надо; больше не отмалчивался с каменно-неподвижным лицом — разговаривал понемножку и на вопросы отвечал вполне цивилизованно, без хамских «А тебе зачем?!»
В первый же вечер после их примирения, приехав в «72»[11], Бруни решительно взяла его под руку, сказала:
— Давай вместе сядем!
В самом деле — это лучше, чем сидеть одной и служить приманкой для подкатывающихся придурков. А сцен ревности, если ей вдруг захочется с кем-то потанцевать. Филипп, понятное дело, закатывать не будет.
Но вышло так, что в тот вечер она почти не танцевала. Вместо этого они разговаривали. О чем попало: о Вене, об архитектуре, о кино, о собаках и кошках — темы как-то незаметно сменяли одна другую. Похоже, Филипп тоже соскучился по возможности нормально поговорить с кем-то, потому что и слушал, и сам рассказывал — даже пару раз улыбнулся.
Время летело незаметно, когда Бруни взглянула на часы, оказалось, что уже почти два.
— Может, потанцуем? — предложила она.
— Ты же знаешь, я не танцую, — отмахнулся Филипп.
— А с Катрин танцевал! — напомнила Бруни.
— Думаешь, мне это доставило удовольствие?! — ухмыльнулся он.
С тех пор так и повелось: если она говорила «Давай сядем вместе» — Филипп садился с ней, если нет — сам инициативы не проявлял.
Словом, вел он себя теперь почти идеально (порой ее это даже слегка огорчало — не на кого было огрызнуться.) Почти — то есть идеально во всем, кроме одного: он начисто отвергал саму мысль о сексе.
Бруни не могла забыть, как он шарахнулся от нее в то утро — чуть с постели не грохнулся! Разумеется, она больше не предлагала ему ничего подобного, кому же охота, чтобы тебя снова отшили!
А ведь как было раньше весело: попозже ночью постучаться к нему в дверь — можно даже не разговаривать, просто пробежать через комнату, скинуть халатик и плюхнуться в теплую, нагретую его телом постель! И — ждать, пока он не ляжет рядом.
Даже сердце замирало от нетерпения: вот сейчас, сейчас!
От него буквально исходило ощущение силы, и когда он, наконец, обнимал ее, в его руках она чувствовала себя маленькой и беспомощной — ах-х, какое же это было сладкое чувство!
Неужели ему это все вдруг стало начисто не нужно?!
Но сердиться на него толком не получалось. Потому что сразу вспоминалось, как она плакала — и Филипп проснулся и пришел. И обнимал, и держал за руку, и по голове гладил, и бормотал какие-то глупости… И еще он вступился за неё во время встречи с Катрин. Сразу, безоговорочно — просто потому, что они друзья. И это несмотря на то, что Катрин ему рассказала про нее — можно не сомневаться, ведь для того и танцевать потащила!
А этой сучке и вправду было что рассказать. Все те полгода, что Бруни провела в недоброй памяти Визель-Кампе, именно Катрин любыми способами старалась превратить ее жизнь в ад.
Если говорить по правде (а себе-то самой зачем врать?) — в первый момент, увидев ее, Бруни действительно испугалась. На какую-то долю секунды показалось, что все прошедшие с тех пор годы, люди и события ей только приснились, и ей снова четырнадцать лет…
В закрытую школу Визель-Камп Бруни отправила мамаша, когда собралась в третий раз выходить замуж. Ни ей, ни ее жениху — напыщенному молодому финансисту — не нужен был в любовном гнездышке «третий лишний». Поэтому Бруни для начала поехала на лето к отцу, а потом прямо оттуда должна была отправиться в школу.
Именно этим летом и произошло нечто, определившее всю дальнейшую ее жизнь — нечто вроде бы вполне естественное для подростка. Она выросла.
Выросла катастрофически и неправдоподобно, к концу августа достигнув шестифутовой отметки. И грудь появилась, и бедра округлились — не сильно, но заметно, так, что купленные в мае джинсы в июле уже было не натянуть.
Отец посмеивался и говорил: «Вся в меня, я тоже в четырнадцать в рост пошел!», мать, приехавшая на пару дней навестить ее, всерьез рассуждала о карьере модели: на подиуме такой рост — в самый раз!
Бруни же воспринимала тогда свой рост как нечто ужасное, казалась самой себе высоченной и неуклюжей. Ей хотелось выглядеть поменьше, поэтому туфли она носила только без каблуков и слегка сутулилась при ходьбе.
В их девятом классе она оказалась выше всех, в том числе и мальчишек, и с первого дня одноклассники стали называть ее — сначала за глаза, а потом и в глаза — Мелли-Каланчой. Особенно после того как одна из учительниц, глядя на нее снизу вверх, спросила, что она делает в девятом классе и почему не идет в свой, ведь уже, кажется, был звонок? Бруни пришлось под общее хихиканье объяснять, что это как раз и есть ее класс.