– Дорогая моя, это не Чарльз решил с ней расстаться. Неважно, что он думает. Не он в этом виноват. И я думаю, несправедливо было бы сейчас бередить его рану. Может быть, он постепенно успокаивается и привыкает к мысли, что она теперь с другим, может быть – нет. В любом случае ему будет только хуже, если ты разбудишь в нем пустые надежды. Он хороший человек, а наша дочь очень плохо с ним поступила. Нам пристало не попадаться ему на глаза. – С этими словами он вернулся к телевизору.
В душе Стелла была с ним согласна. Как бы она ни старалась привить себе немного современной терпимости к свободе нравов, ей было очень, очень стыдно за Эдит. Сколько миссис Лэвери себя помнила, она всегда представляла, что идеально подходит для значительной роли в светской жизни Англии. Наблюдая, как все эти фрейлины толпятся за спиной королевы в парламенте, все в платьях от Хартнела в стиле пятидесятых, она думала, как хорошо она, Стелла Лэвери, показала бы себя в качестве герцогини Гафтонской или графини Эрлийской, если бы судьба ее только позвала. Она точно знала, что служила бы хорошо, даже если бы, как Русалочке, ей приходилось ступать, как по острым ножам. Все свои фантазии она передала дочери, которая – о чудо! – воплотила их в жизнь. И вот теперь, вместо того чтобы узнать, что Эдит предложили председательствовать в «Красном Кресте» или присоединиться к домашнему хозяйству одной из принцесс, зазвонил телефон, и ей сообщили, что все кончено. Что ее мечты пошли прахом. И на самом дне этой ямы с грязью, куда ее сбросили, лежало осознание того, что по всему Лондону люди цокают языками и говорят, что в конце концов Эдит была Чарльзу не пара, маленькая выскочка, которая, конечно же, «не справилась», и что ему следовало при выборе невесты держаться своего круга.
Раздался звонок, но она не успела еще подойти, как Эдит уже открыла своим ключом и позвала родителей из прихожей. Как только любовники вошли в гостиную, Эдит подбежала к отцу и поцеловала его. Он нежно обнял ее – она поняла, что, по крайней мере, он ничего устраивать не будет, и подвела его к Саймону знакомиться. Один взгляд на ледяную статую ее матери в дверях кухни сказал ей все, что ей нужно было знать о предстоящем вечере.
Миссис Лэвери чопорно приблизилась и протянула руку. Но улыбаться она не могла, и в каком-то смысле всем стало даже легче, когда, как только Кеннет вышел принести чего-нибудь выпить, она отмахнулась от неуклюжих попыток Саймона завязать светскую беседу и перешла напрямую к сути дела.
– Вы понимаете, что нам сейчас очень нелегко, мистер Рассел. – Она проигнорировала его попытки уговорить ее звать его по имени, и здесь наличествовало определенное сходство с тем, как ее идол – леди Акфильд – провела бы аналогичную встречу. Хотя у той это получилось бы, бесспорно, легче и изящнее. – Мы с мужем оба очень любим зятя. Так что простите нас, если мы не встречаем вас с распростертыми объятьями.
Саймон улыбнулся, чуть прищурив глаза, – обычно это работало – и весело пробормотал:
– Объятия необязательны, уверяю вас.
Миссис Лэвери не улыбнулась в ответ. Не то чтобы ее не трогала физическая привлекательность. Она прекрасно видела, что Саймон очень красив, таких красивых мужчин ей нечасто доводилось встречать, но в ее глазах его красота была лишь причиной падения ее дочери. В данный момент она бы с удовольствием взяла нож и срезала красивые черты с его лица, если бы это могло свернуть Эдит с выбранного пути.
– Моя дочь была… – Она замолчала. – Моя дочь замужем за прекрасным человеком. Вы, конечно, полагаете, будто знаете, что делаете, но нам больно смотреть, как она нарушает свои клятвы без зазрения совести.
– Тебе не было бы особенно больно, если бы я уходила от Саймона к Чарльзу, – сказала Эдит.
А вот это было верно. Настолько истинно верно, что на лице мистера Лэвери мелькнула улыбка, когда он входил с подносом в комнату, но Эдит забыла, что миссис Лэвери определила себе роль Гекубы, Благородной Вдовы. В измученном рассудке Стеллы она и Гуджи Акфильд были две высокородные жертвы катастрофы космического масштаба. (Она называла леди Акфильд Гуджи, но пока еще не в лицо. Теперь, подумала она – и слезы навернулись на глаза от этой мысли, – ей уже никогда не представится такого шанса.) В ее муках не было места иронии. Она посмотрела на дочь со слезами на глазах:
– Как ты плохо меня знаешь, – и величественно удалилась в кухню.
Эдит, ее отец и Саймон переглянулись.
– Ну, я подозреваю, мы все знали, что вечер будет не из легких, – сказал мистер Лэвери, принимаясь за виски.
Позже, рассевшись вокруг овального (точная копия антикварного) стола в скромной столовой, они вчетвером сумели изобразить подобие обычного разговора. Мистер Лэвери расспрашивал Саймона об актерстве, Саймон расспрашивал мистера Лэвери о бизнесе, миссис Лэвери приносила и уносила тарелки и вставляла замысловатые замечания весь вечер. Она обладала этим уникальным английским талантом – демонстрировать при помощи безукоризненно вежливого обращения, какого невысокого мнения она о собравшихся. Она могла выйти из комнаты, оставив всех раздавленными и отвергнутыми, и поздравить себя с тем, что вела себя безупречно. Из всех видов грубости это, конечно же, самая оскорбительная, потому что не оставляет места для возражения. Даже проявляя крайнюю враждебность, человек не покидает высших оплотов морали.
Эдит смотрела на окружающие ее знакомые лица и пыталась выспросить у самой себя, что же сейчас происходит на самом деле. Укрепляет ли она союз, который сформирует ее будущую жизнь? Составят ли эти трое на ближайшие двадцать лет компанию, в которой она будет встречать Рождество? Смогут ли Саймон и ее мать навести мосты, говорить о детях, шутить о том, что понятно только им двоим? Каким бы красавцем ни был Саймон и как бы сильно она его ни желала, в этот вечер ее поразило, как же ей со всеми ними скучно.
Она прожила последние два года на переднем плане английской жизни, и, поразмыслив об этом, она удивилась, каким обычным стало это для нее – пока она сама себя из этого не изъяла. Пока она жила в Бротоне, ее угнетало отсутствие событий, пустота ее ежедневного расписания. Теперь же, когда она оставила все это позади, и дня не проходило без того, чтобы кто-то из знакомых, из той ее жизни с Чарльзом, не появился в газетах. Хоть она и жаловалась без умолку, что они ничего не делают, она вспоминала обеды и ужины, один за другим, где она сидела напротив какого-нибудь смутно знакомого лица из кабинета министров, или из оперы, или просто из светской хроники. Хоть ей до слез надоели Гуджи и Тигра, она привыкла слышать новости политики или жизни королевской семьи за несколько дней, а то и недель до того, как они попадали на страницы газет. Она узнавала подробности частной жизни высокопоставленных особ до того, как они становились общеизвестны – если вообще становились. Они с Чарльзом не так много времени проводили вне дома, но сейчас память возвращала ей три-четыре выезда на охоту зимой и две-три вечеринки к друзьям с ночевкой летом. К этому времени ей уже были знакомы Бленем, Хогтон, и Арандель, и Скон. Она утратила чувство того, что в этих местах когда-то творилась история. Они стали для нее просто домами людей их круга. В этом она была почти честна с собой – настолько же честна, на самом деле, насколько честны с собою те, кто с рождения принадлежит к обществу, к которому ей довелось принадлежать так недолго. Эдит выучила все тонкости аристократической непочтительности: она, бывало, уверенно входила в ослепительный холл работы Ванбруга, увешанный огромными Вандайками, и, проклиная М25, швыряла сумочку в кресло от Хэпплуайт. К этому моменту она уже знала, как заявить о своей принадлежности. «Эта потрясающая комната для меня обыкновенная, – говорят такие действия, – потому что это моя естественная среда обитания. Я здесь – дома, даже если вы – нет».