— Любой пудинг лучше, чем ничего, рядовой. Просто замечательно, как улучшился рацион питания за последние шесть месяцев.
— Ей-Богу, сестра! пылко поддакнул дневальный.
Сестра Лэнгтри совсем уже было повернулась к примусу, на котором она имела обыкновение разогревать еду, как вдруг краешком глаза заметила какое-то движение в ее кабинете. Она поставила тарелки на стол и, бесшумно ступая, вышла из столовой в коридор.
Около ее стола, пригнув голову, стоял Льюс. В руке он держал раскрытый конверт с бумагами Майкла.
— Немедленно положите!
Он повиновался, но совершенно спокойно, даже небрежно, как будто взял конверт случайно, проходя мимо. Если он и читал их, дело было уже сделано — она видела, что все бумаги благополучно пребывали на своем месте, внутри конверта. Но, как ни вглядывалась она в Льюса, ей так и не удалось ничего понять. В этом смысле с Льюсом всегда проблема: с ним никогда ни в чем невозможно быть уверенной, потому что он как бы обретался одновременно во многих плоскостях, так что и сам бы не смог с уверенностью определить, где кончается одна плоскость и начинается другая. Естественно, это означало, что он всегда мог уверить самого себя, что не сделал ничего, так сказать, не общепринятого. А ведь если подумать, то Льюс — настоящее воплощение мужчины, которому нет нужды в жизни что-то выслеживать или действовать исподтишка. Но только у него была другая история.
— Что вам здесь нужно, Льюс?
— Разрешение на выход.
— Прошу прощения, сержант, — холодно заявила она, — но вы уже израсходовали свои разрешения за этот месяц. Вы читали документы?
— Сестра Лэнгтри! Ну как же я могу?!
— Когда-нибудь вы попадетесь, — сказала она. — А пока что можете помочь мне с обедом, раз уж вы все равно в этом конце коридора.
Но прежде чем выйти из кабинета, она положила конверт с документами Майкла в верхний ящик и заперла его на ключ, мысленно проклиная себя за вопиющую небрежность, какой раньше с ней никогда не случалось за всю ее медицинскую практику. Она обязана была проверить, что бумаги заперты на ключ, а уж потом вести Майкла в палату. Наверное, он прав: война слишком затянулась. Вот и она начинает делать ошибки.
— За пищу, которую даешь нам, благодарим тебя, Господи, — закончил Бенедикт почти в полной тишине и поднял голову.
Льюс, не обращая никакого внимания на молитву, продолжал есть все время, пока Бенедикт читал, как будто был совершенно глухой.
Остальные подождали до конца и только после тою, как прозвучали последние слова, подняли ножи и вилки и принялись ковырять сомнительного вида массу, лежащую на их тарелках. Незаметно было, чтобы религиозность Бенедикта или беспутство Льюса произвело на них хоть какое-то впечатление — вся процедура, наверно, давно уже утратила свою новизну, решил Майкл, чувствуя, как во рту начала выделяться слюна при виде еды, пусть даже испорченной армейскими поварами. К тому же здесь были деликатесы. Пудинг, например.
Делать собственные выводы о людях каждый раз, когда он попадал в новую компанию, стало для него уже привычкой, даже своего рода способом выживания — но и игрой тоже. Он даже нередко держал пари сам с собой на воображаемые суммы денег, что не ошибся в диагнозе. Во всяком случае, уж лучше заниматься этим, чем признаться самому себе, что в действительности все последние шесть лет истинной ставкой во всевозможных пари была его жизнь.
Компания, в которую он попал теперь, являла собой, бесспорно, весьма странное сборище, но при всем при том она не была более странной, чем многие из тех, с которыми ему приходилось сталкиваться до сих пор. В сущности, они всего-навсего люди, и им не хочется отличаться от других людей, и в этих своих попытках они преуспевают не меньше, чем все остальные. И если они похожи на него, значит, они просто сверх всякой меры уставшие от войны мужчины, давно уже никого, кроме других мужчин, не видевшие.
— Майк, скажи, Христа ради, что ты тут забыл? — неожиданно спросил Бенедикт, сверкнув глазами.
Майкл положил ложку на тарелку, потому что он все равно уже доел пудинг, и достал коробку с табаком.
— Я чуть не убил одного типа, — сказал он, вытаскивая листок рисовой бумаги из пачки. — И убил бы, — добавил он, — если бы вокруг не было столько народу. Они меня остановили.
— Полагаю, он был не из войск противника? — осведомился Нейл.
— Нет, конечно. Так, один чин из наших.
— И это все?!! — удивился Наггет, странно гримасничая во время еды.
Майкл с беспокойством взглянул на него.
— Послушай, с тобой все в порядке?
— А… это у меня грыжа, — сообщил Наггет тоном обреченной неизбежности. — Каждый раз, когда я глотаю, сильно отдает в пищеводе.
Это было произнесено с такой же серьезностью, даже с торжественностью, с которой Бенедикт произносил свою молитву. Майкл заметил, что все остальные, в том числе и Льюс, просто ухмыльнулись. «Ага, значит, любят этого тощего хорька», — подумал он.
Аккуратно скатанная сигарета весело задымилась во рту, и Майкл откинулся назад, заложив руки за голову, так как у скамейки отсутствовала спинка. Мысли его блуждали, переходя от одного объекта к другому в этой маленькой группе людей, — он пытался по первым своим впечатлениям определить, что они из себя представляют. Приятно находиться в незнакомом месте среди незнакомых людей. «Когда проведешь шесть лет в одном и том же батальоне, — угрюмо думал он, — до того доходишь, что знаешь, кто как пукает».
Вот этому слепому уже далеко за тридцать. Полная противоположность Наггету, который, видимо, у них что-то вроде символа. Ну что ж, в конце концов в каждой компании есть свой счастливый амулет, почему «Икс» должен быть исключением?
Льюс — тот вряд ли может понравиться, и, похоже, его здесь не любят. А что до Наггета, то, судя по всему, он настоящей атаки и не видывал ни разу. Естественно, Майкл никому не желал этого, но просто те, кто видели, как-то отличались от всех остальных. И такие понятия, как смелость, решительность, сила были здесь совершенно ни при чем. Война не рождает в человеке этих качеств, если их нет, как и не может убить их, если они есть. Сам ужас происходящего проникает под кожу и пронизывает тело до костей, и понимание этого ужаса становится все глубже, все усложненней. Только глядя смерти и лицо, можно осознать до конца, как дорога жизнь. И человек начинает понимать, до какой же степени он себялюбив, потому что благодарит небо за то, что на пролетевшей пуле было написано другое имя, И уже ничто, кроме суеверия, не играет роли — ужас доводит людей до язычества. А когда атака закончится, человек мечется в муках самоистязания, потому что к этому времени он уже стал зверем сам для себя и боевой единицей для тех, кто распоряжается его судьбой в этой войне…