– Мама! – говорю я жестко. – Кончим тему навсегда. Я свободна от постоя. У меня, слава Богу, есть вы, есть профессия, есть квартира, на которую он претендовать не будет. У его новой жены есть, куда его взять. Пусть берет. И вы должны это воспринять как начало нового периода моей жизни…
– В честь него этот зеленый маскарад?
– Именно! – говорю я. – Я не буду страдать, потому что, во-первых, не хочу; во-вторых, не стоит того. Два года лжи из пяти – это сильный аргумент для оценки события.
– Умница! – говорит папа.
– Ну и черт с ним! – вдруг говорит мама. – Идемте есть рыбу.
Честно скажу, я ждала больших потрясений, но мы с аппетитом поели явно удавшуюся рыбу. Попили чаю с маминым вареньем из апельсиновых корок, и я засобиралась домой.
Мама положила мне в судочек рыбу на вынос, кусок сыра, пачку юбилейного печенья; глаза ее рыскали, чем бы меня одарить еще, но я стала ругаться, что мне ничего не надо, а между громкими словами я исхитрялась вставить тихие – про папу, что он сдал и за ним нужен глаз да глаз, на что мама махнула на меня рукой. Мне не понравилось это: как она так может? В результате ушла с беспокойством, благодатным для того крошечного стона, что сидел в душе, поскуливая, как побитая собака, и ждал выхода.
* * *
Честно, я боялась возвращаться в пустую квартиру, в одинокую ночь. Но не звать же кого-то на помощь? Совсем позорно. Сгодился бы случайный, свалившийся на голову человек, эдакая жертва авиационной катастрофы, которому повезло упасть в стог сена. Но где в Москве стог сена? Я стала перебирать, на что в Москве можно упасть с неба и не разбиться? Нет висячих мостов и садов, нет домов с мягкими крышами, а разве такие бывают? Нет, авиационную жертву мне не найти, но годился бы и сброшенный в кювет человек с перело… нет, лучше ушибленной ногой, которому бы пришлись бы моя протянутая рука и плечо одновременно. Возле своего дома я даже поозиралась, но это, видимо, был день без аварий. На редкость спокойный день сентября девяноста третьего. Белый дом будет гореть еще через неделю. Но к тому времени я уже буду совсем другая. Пока я этого не знаю.
В доме все-таки пахло воровством, хотя я оставила открытыми форточки. Пленка, обрамляющая пятно на стене бывшего батика, частично обвисла, и это выглядело отвратительно. Я сунула мамины продукты в холодильник, сняла с себя зеленый цвет невезения и стала думать, что мне делать целый вечер.
И тут раздался телефонный звонок. Конечно, это мама. Я обещала маме сразу отзвонить, но меня сбила с толку обвисшая, какая-то невероятно жалкая пленка на стене. Я, наверное, долго ее обдумывала. К тому же она оставила после себя грязный след, и теперь мне обязательно надо хоть чем-то прикрыть этот срам.
Но это была не мама. Мне звонила Танька. Ей пришлось дважды повторить, кто она, пока до меня дошло.
– Мартышка к старости слаба мозгами стала, – как бы извинилась я.
Потом я попросила ее положить трубку, чтобы я могла сказать родителям, что со мной все в порядке, а потом я перезвоню ей.
– Нет уж, – сказала Танька. – Ты забудешь. Я сама перезвоню через десять минут.
Мама сказала, что только что дала мой телефон моей однокласснице («Тебе сейчас полезно общаться с разными людьми»), спросила, почему я долго не звонила, я хотела ей сказать, что искала по дороге жертву катастрофы, но это было бы чересчур: объяснила, что брела медленно.
– Скажешь потом, что от тебя было нужно этой Тане? Ты ведь никогда с ней особенно не дружила?
– Скажу, – ответила я и положила трубку. Телефон зазвонил тут же.
– Я узнала твой голос по радио, когда ты гнала пургу про музыку. Ну, знаешь, кончить с отличием универ и заниматься такой глупостью могла только ты. У тебя все мимо дела…
– Если ты позвонила, чтоб хамить, то давай кончать. Ладно? Не твое это собачье дело, девушка, указывать, что мне делать или нет…
– Брось! Не кидайся, как ротвейлер. Я на самом деле высокого мнения о твоем потенциале (Матка боска ченстоховска! Какие слова! Откуда их знает троечница жизни Танька-тупица? Правда, с чего это мой высокий эйкью изрыгнул матку боску, это мне еще надо разобраться. Видимо, я буду теперь женщиной с неожиданностями).
Конечно, я не слышала, что щебетала эта прилетевшая на аварию птица, и я, выталкивая из себя собственные мысли, начинаю (продолжаю) слушать трубку.
– …круг интеллигентных людей. Понимаешь? Тех, кто может разговаривать за чаем и кофе, а не только за водкой. Приведи мне такой народ, подруга.
Самое главное я прослушала, а сейчас я тупо смотрю на пятно на стене. Чтобы выкрутиться с Танькой, уместно ли будет ее пригласить? Мне бы только справиться с пятном. Вот справлюсь…
– Тань! – говорю я. – Я плохо врубилась, я только от родителей, папа нездоров, прости Христа ради, но до меня не все дошло.
– Я к тебе приеду, хочешь?
– Хочу! – говорю я.
– Ну так я у тебя буду через полчаса. Мама мне сказала твой адрес.
– Через час, – жалобно говорю я. – Можешь через час?
– Без проблем. – И трубка замолчала.
У меня час времени. Час! У меня ничего – ни настенного календаря, ни вышивки, ни куска от ковра, ни просто пестрой тряпки, которыми я могла прикрыть это бесстыдное окно в мою вчерашнюю жизнь. Я лезу в стол и вижу пачку фломастеров, которые мы покупали с Мишкой, собираясь идти на день рождения к сыну его коллеги по работе, но у ребенка случилась корь. Я говорила: «Передай подарок через папу. Пусть дитя рисует в болезни».
– Я сроду это дитя не видел, и он понятия не имеет, ни кто я, ни кто ты. Получается, что я как бы навязываюсь, а это не тот случай.
Короче, новенькие с иголочки, дорогие, импортные… Я тогда подумала, что в моем рисовальном детстве такой красоты не было. Я рисовала только цветными карандашами, красками у меня не получалось.
И я взяла неподаренный подарок в руки.
Через сорок минут с обоев на меня смотрела я, девушка-шарж в зеленых тонах, с ехидным взглядом и кончиком языка (мамина деталь) в уголке губ. Косынка в волосах была яркой, вызывающей, и, крест, святая икона, в шарже была какая-то сумасшедшая энергетика. Во всяком случае моя комната заискрилась и как бы стала подмигивать. Следы от пленки, что называется, «стухли». Конечно, Танька меня спросит, что, у меня нет бумаги, а я скажу – есть. У меня все есть. Но мне захотелось так. Дело в том, что нарисованная я как бы делилась со мной собственным характером, не моим, а скрытым в ней. Может, мама и не признает в ней меня и спросит, что за наглицу (мамин неологизм) я изобразила, но я-то знала, что рисовала себя, но только без стона в душе, без этой сидящей во мне изначально «богом прибитости». Одним словом, брешь в стене была заделана. Я спрятала фломастеры, а феном подсушила краски. Это был мой способ подстарить картинку, другого просто не существовало.