Когда глаз солнца опускается к лесу и краснеет, я тоже спускаюсь к ручью – и снова пью, пью, пью…
И поднимаюсь назад, к норе.
Что ж, это мой новый дом. Последний, наверное.
Я углубляю нору, выбрасывая сырой песок. Да, если повезет, поживу здесь. Неподалеку останавливаются поезда, стоят дома за заборами, лают собаки. Поселок, а значит, отбросы. Еда. Внизу ручей.
Идет время, и скоро я уже помню, когда проносится поезд и грохочет земля. Пусть ее! Я сама по себе. Привыкну.
Настает срок, и однажды ранним утром сил хватает дойти по тропе до развилки дорог. Там две насыпи расходятся: одна продолжает свой путь на север, другая ответвляется к востоку.
Я сажусь отдохнуть, забравшись повыше на бетонную опору, и смотрю оттуда на склон насыпи и темное отверстие своей норы под куртиной осота.
Если повернуть голову туда, где сегодня скроется солнце, станет видно долину моей реки, новый мост, круглые купы ив вдоль русла, извилистого, как моя судьба. Где-то там, под ивами, сваи старого моста. Видно зеленый еще лесной остров среди лугов – в нем прошла моя жизнь. В нем весной горько пахнут фиалки среди сухой листвы на опушке, летом стелется шелковая трава, зреют ягоды… Осенью можно поймать неопытного зайчонка… А зимой под снегом тонко пищат мыши и полевки.
Но я не буду смотреть туда. Не могу.
И я отвернулась.
С другой стороны насыпи трава зелена, и тень от облака бежит по лугу так быстро…
Скользит, словно тень от крыльев хищной птицы.
А само облако белое, белее бесшумной птицы – самой страшной птицы на свете.
Беги, но возвращайся; вновь беги, но оглянуться не забудь![22]
Пьер Бернар. «Искусство любви»Ночь – одинокая, ветреная, тревожная – позади. Солнце встает за оврагом, трава вся в серебряных каплях росы, высоко – в самых вершинах голубых елей – розовеют гроздья спелых шишек, горят последние флоксы под окнами старой дачи.
Я выхожу, закрываю дверь, и она тонко скрипит, словно прощаясь. Откуда этот дом знает, что я покидаю его? Я и сама еще не знаю, не догадываюсь даже, а он говорит мне: пора!
Не оглядываясь, я спускаюсь под гору, мимо старой ели, к калитке, а в ушах звенит – нет, это синицы пищат в темной хвое. Я чувствую, что дом смотрит мне в спину прозрачными старческими глазами – двадцать лет я заботилась о нем.
В овраге пахнет грибами, темно и сыро, я медленно всхожу по склону – и вот уже утренние лучи касаются моих волос, лба, согревают щеки и губы. На песчаной гриве, между рыжими стволами веселых сосен, я иду той самой дорогой, по которой еще совсем недавно мы ходили вместе.
За заборами золотые яблоки в голубой листве светятся на солнце. Березы роняют листья, кружат в воздухе их легкие семена. Одно ложится мне на ладонь – крохотная коричневая птица. Летят паутинки. День будет жаркий.
Минувшей ночью я просыпалась от ветра. Тонко звенели стекла, и, широко открыв глаза, неподвижно глядя в темноту и не вытирая слез, вспоминала, как шептала когда-то: «Господи! Я тебя почти ни о чем не просила. Только о муже. Глупая. Теперь я знаю: мне нужно только одно – время. Дай нам еще времени, Господи. Совсем немного, хоть день. Всего один день».
День наступил, и я тихо иду по песчаной дороге к станции – далеким, кружным путем, как мы вдвоем ходили когда-то. Вот уже и шоссе.
Вдруг что-то будто толкает меня, и я останавливаюсь. Там, на дне сумки, лежит мой умолкший мобильник: сим-карту я вынула, когда поняла, что сама писать не буду, а ждать мне нечего. Так мне было спокойней. Но телефон так и остался в сумке.
Да, вот он. И симка заткнута в кармашек кошелька, вместе с двумя билетами на электричку – теми, самыми первыми. За эти месяцы буквы и цифры исчезли с них, словно испарились, и теперь вместо билетов я держу в руке два пустых белых клочка бумаги. И между ними – несколько сухих фиалок: плоских, поблекших.
Я сажусь прямо на теплый асфальт, открываю неподатливую крышку телефона и дрожащими пальцами ставлю карту на место. Ввожу время и дату. И, зажав в ладони плоское тельце мобильника, иду дальше – вниз по дороге, к железнодорожной насыпи.
В ушах снова звон. Нет. Это тот самый звук. Первая эсэмэска, за ней – целая стая, будто еще не все стрижи улетели. Собрались в дорогу и кружат…
Я иду по насыпи тем самым шагом – легко переставляя легкие ноги, след в след, – своим великолепным давно забытым шагом. Я иду танцуя.
И в электричке, прислоняясь горячим лбом к холодному стеклу, стою в тамбуре и смотрю, смотрю, боясь пропустить: вот он, тот поворот дороги, от которого так щемит сердце, как от изгиба любимых губ… И все вокруг пылает в огне осени, и я тоже, и ничего не прошло, не миновало, не изменилось. Все и в самом деле было. И все было – правда. Не выдумка, не фантазия, не обман. Билетики напрасно побелели. Все было. И есть.
* * *
Будь же холоден, ты, живущий,
Как осеннее золото лип.
Сергей ЕсенинАлисе было трудно. Тяжесть неисполнимых желаний искажала мир, не давала покоя, пригибала к земле. Девушка боролась, и на эту борьбу уходили силы – словно вода в песок, бесследно, бесплодно. День за днем.
Как устаешь, страдая. Как теряешь себя.
Отец заезжал каждый вечер, иногда даже утром, катал в открытой машине по улицам. Они разговаривали. А дома, одна, она думала о нем. Нет. Не о нем, конечно. О себе.
Любовь – не ее дар. И об этом она грустила. За что с детства досталась ей в подруги эта боль – тяжесть одинокого страдания? Несла и еле вынесла, но ведь одолела, победила, сбросила с души. А любовь все равно не давалась. Так и не далась. Нет, не ее это дар.
Почему иных женщин – лгуний, обманщиц, добродетельных, злых, правдивых, блистательных, скромных, великолепных, незаметных, изящных, толстых, красивых, безобразных, гордых, смиренных, пламенных, холодных – любят, да так, что готовы жизнью платить? И ведь платят, бывает. А иных – и дальше шел перечень только самых прекрасных свойств – не любят, как ни мечтай? И не то что жертвы – взгляда, даже взмаха ресниц для них пожалеют? – вот была ее тема, то скрытая, то явная, в каждом разговоре с отцом.
Но Джим Деготь ответил только однажды. Ничего ты не понимаешь в любви, глупышка. Тебе не дано. И не будем больше об этом.
Вот такой он был, отец. Жесткий. Жестокий. В конце концов она заподозрила, что и он понимает не больше, просто «сохраняет лицо».
И было что сохранять. Он мог бы играть в паре с Марлен Дитрих. Мужской двойник белокурой бестии. Вот какой он стал, теперь, когда она встретила его во второй раз – здесь, в Париже. То, что она знала, чувствовала в нем еще ребенком, пока он не исчез из ее жизни и серой малогабаритной клетушки без лифта и мусоропровода, то проявилось в этом странном городе и, как тусклая переводная картинка ее детства, обрело четкость и яркость. Он стал великолепен. Внешне оформлен. Понятен.