Что он столько выстрадает и так изменится.
Глядя на парочку впереди с горних высот своей отрешенности, Протопопов мысленно по-стариковски вздыхал: «Дети, дети». Других эмоций не возникало. Когда-то, в прежней своей ипостаси, он, вероятно, пожалел бы или даже предостерег от ошибок неопытную девочку, усмехнулся бы влюбленности Главного, но теперь ничто на свете его не трогало. Собственно, он и в этой машине на заднем сиденье оказался потому, что недостало энтузиазма самому сесть за руль: его предали самые безотказные удовольствия.
Последнее, что ему довелось испытать, это страх и сильнейшая, не подвластная доводам рассудка тревога. Было это давно, еще зимой, а с тех пор ничего, как отрезало.
Вакуум.
Ему тогда захотелось навестить Лео — безумно, до дрожи. Приспичило. Он, недоумевая, что за петух его клюнул, — вроде из-за ее беременности страсть успела засохнуть? — начал набирать знакомый номер, но не мог дозвониться. И внезапно очень забеспокоился. Сколько ни уговаривал себя, что Лео где-то забыла телефон либо просто не слышит его в магазине и вообще взрослая девочка, не помогало. Протопопова трясло, он не находил себе места. Тревога предельно обострила ощущения. Он до сих пор невероятно отчетливо, в гипертрофированно ярких подробностях помнил, как мучительно добирался по пробкам до ее дома, как включал и выключал в машине музыку — звуки раздражали, а в тишине охватывала паника, — как искал место для парковки, шел к подъезду, поднимался в лифте, открывал своим ключом дверь…
Как от тишины в квартире оборвалось сердце.
Он стремительными шагами прошел на кухню.
Лео лежала на полу без сознания, в быстро расползающейся багровой луже. Он приехал удивительно вовремя — по словам врачей, на час-полтора позже, и она истекла бы кровью. Они говорили: «Вам повезло, пришли, когда выкидыш только начинался».
Повезло — очень подходящее слово. Довелось присутствовать при смерти их маленькой девочки; это была девочка, как он мечтал. Формально она, разумеется, не умирала, и не жила. Но Протопопова преследовала мысль, что ребенка могли бы спасти, — все же почти шесть месяцев, а сейчас совсем эмбрионов выхаживают, — если бы только девочка заранее не отказалась от нашего мира из-за него, плохого, злого отца.
Бред, конечно. Однако мысль мучила, не отставала — и терзали видения. Он вспоминал, как сидел на корточках перед распростертой на полу Лео и боялся к ней прикоснуться. Смотрел на белое лицо, заострившийся нос, синеватые губы — и часть сознания поражалась необыкновенной мертвенной красоте. Другая часть трусила: если Лео умрет, на него свалится куча неприятностей. Третья, маленькая, но гаденькая частичка вообще уговаривала убежать и сокрушалась, зачем его сюда принесло, не желала участвовать в происходящем. Это, пожалуй, было самое страшное — сознавать свою подлость.
Сколько времени он провел над Лео без движения, неизвестно, но когда наконец заставил себя коснулся ее волос — и поразился, увидев седые, — в дверь уже позвонили; приехала «скорая».
Позже он слегка успокоился относительно собственных моральных качеств, поскольку навещал ее в больнице каждый день и по два-три часа просиживал если не в палате, то в коридоре. Проку от него не было никакого: Лео целыми сутками глядела в потолок и ни с кем не разговаривала. Врачи убеждали Протопопова, что в его присутствии нет необходимости, более того, оно, возможно, нежелательно, ибо неизвестно, как воздействует на пациентку, ведь у нее шок. Но Протопопов упорно приезжал: должен был находиться рядом и не знал покоя нигде, кроме больницы.
Вот только покой его был — вакуум.
Он молился за Лео — чтобы поправилась, заговорила. Доктора не понимали, отчего не восстанавливается речь, но чем больше проходило времени, тем сильнее Протопопов подозревал, что Лео просто не хочет общаться. Она все понимала, глазами объяснялась с врачами — да, нет, — но с Протопоповым вела себя иначе; невидяще смотрела сквозь него, а если он слишком надоедал вопросами или уговорами, вздыхала, опускала веки и чуть-чуть отворачивалась. У нее быстро развилась способность невербально передавать свои чувства, и он по ее лицу читал: уйди. Ты мне не нужен — нисколько. Очень мешаешь.
Но уйти он не мог. Когда ему разрешали посидеть рядом, он держал ее за руку или гладил по голове. Лео терпела, пережидала: сопротивление отбирало больше сил, но и так она тоже уставала. Он это чувствовал, но ему не хватало великодушия устраниться. Прикасаясь к ней, он надеялся узнать, что же произошло, как она упала в обморок, почему умер ребенок. Знание не приходило; Лео ничего не передавала телепатически, а блокнот и ручку, которые при первых признаках улучшения Протопопов начал совать ей в руки, неизменно отталкивала. Без особых эмоций, но твердо, решительно.
Кое-что прояснилось, когда к ней из Иванова приехали родители. Их, кстати, известил Протопопов — по совету Ласточки, сам бы не догадался, в таком был ступоре. Ласточку возмущало, что муж пропадает в больнице, и она пыталась это запретить, но, ничего не добившись, перестала обращать на него внимание: а какой еще выход, если товарищ не в себе? Она демонстративно зажила своей жизнью, практически узаконив присутствие в ней Глеба, и довольно скоро укатила с ним на Сейшеллы. К Лео она сочувствия не проявляла, лишь в первый момент, поддавшись естественному порыву, дала Протопопову несколько дельных советов, но впоследствии повторяла одно: «Твои дела, ты и улаживай».
Он улаживал. Как умел: совал деньги врачам, медсестрам, санитаркам, таскал деликатесы, рассчитывая порадовать пациентку, но в конечном итоге заваливая огромными сумками ординаторскую. Контакты с родителями Лео требовали большого мужества, настолько нестерпимо болезненно было их с Протопоповым несоприкосновение. Он пытался разговаривать, объясняться — без толку. Мать кивала и смотрела прозрачным взглядом. Отец, простоватый дядька младше Протопопова, казавшийся много старше, не годами, а исключительной основательностью, вел себя корректно, но, совсем как Лео, неведомыми флюидами транслировал свое не то чтобы осуждение, нет… полное биологическое неприятие того факта, что немолодой солидный господин позволил себе вступить в интимные отношения с девочкой, годящейся ему в дочери. И тем более допустил, чтобы это привело к беременности и закончилось тем, чем закончилось.
Его моральная правота была невидима, но всепроникающа и смертоносна, как радиация. Протопопов медленно умирал от позора.
Впрочем, оказываясь вне больницы и, соответственно, зоны поражения, переставал понимать: за что ж его так сильно кошмарить? Дочка давным-давно совершеннолетняя; он ее ни к чему не принуждал.