— Ну, экспертиза покажет, приносили вы это сюда или нет, — заметил Банников, осторожно пряча блокнот в пакет.
— Николай Андреич, тут еще кое-что есть, — сказал тот самый Володя, который и нашел тайник. — Вот.
В коробке, которая когда-то была книгой, тускло отсвечивал какой-то предмет. Банников взял пинцет и переложил его на стол. Это был золотой медальон в виде сердца на оборванной золотой цепочке.
— Это тоже видите в первый раз? — спросил он Хлебникова.
Радий Вадимович буквально впился глазами в медальон, на гладкой поверхности которого были выгравированы две сплетенные в виньетку буквы — «Р» и «Т». Он механически протянул руку, словно желая взять медальон со стола и рассмотреть его поближе, но Банников руку перехватил.
— Я вижу, узнаете, — удовлетворенно сказал он. — Вашу покойную жену Татьяной звали, верно? И она тоже сама выбросилась из окна? — Он нарочито сделал ударение на слове «сама».
Хлебников поднял на него глаза, и Коля Банников не смог понять, что было в его взгляде — тоска, ненависть, усталость? Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и первым все-таки не выдержал профессор.
— Это не я, — глухо повторил он и вдруг дернулся, словно бы от удара электрическим током: — Лина? — сказал он, словно не веря ни единому звуку из этого слова. — Лина?!!
Она поняла, что все кончено. Не будет больше ничего — ни Испании с жарким солнцем и неторопливой сиестой в маленьком отеле, ни стерильной Прибалтики с достойной и скучной старостью, ни даже этого ненавидимого, грязного, шумного, глупого города — ничего. Потому что больше не будет рядом того единственного человека, для которого она жила. Она гордо вскинула голову и посмотрела ему в лицо.
— Лина… — еще раз простонал он.
— Да, это я, — просто сказала она. — Потому что не могла без тебя жить.
Она сделала один небольшой шаг, одним движением повернула ручку двери просторного балкона, на котором никогда не было никакого хлама, как принято было у всех жителей этого города. Здесь не было ничего — ни старых лыж, ни картошки, ни прошлогодних журналов — только она, ослепительное солнце и резкий ветер. У нее были только какие-то секунды, чтобы почувствовать жар этого солнца и холод этого ветра, — за спиной уже трясли дверь, молниеносно защелкнутую ею с наружной стороны, еще мгновение — и на пол посыпались стекла. Она еще успела обернуться и увидеть глаза: жадные — понятых, пустые, как пистолетные дула, — ментов, и только его глаз она не увидела. Потому что он больше никогда не захочет посмотреть на нее. И тогда она поняла, что действительно все кончено, — и не потому, что ее осудят как убийцу, — нет, не этого она боялась. Больше всего на свете она боялась потерять его, и вот — потеряла. Белой сияющей птицей она взлетела на перила, раскинула руки и упала прямо в мартовский ветер.
* * *
Временами она выплывала из бесконечного, мучительного черно-белого сна, и ей казалось, что еще немного — и она окончательно проснется. Но в те небольшие, цеплявшие сознание промежутки она видела, что тот, другой мир, в который она так упрямо старалась прорваться, также черно-белый: белые, сияющие до рези где-то внутри стены и потолок, неясные темные тени и такие же неясные, бесплотные черно-белые голоса — еле слышные, неразличимые. И каждое движение было так болезненно, столько отнимало сил… но нужно было плыть куда-то, выныривать, прорывая плотную, резиновую пленку воды над головой, и еще, и еще раз.
Сначала она подумала, что и эта попытка не увенчалась успехом, — мир, в который она так стремилась, хоть и не исчез сразу же, но плыл подобно миражу. Глаза не могли зацепиться, мир плыл — молочные реки, кисельные берега, и резкость в этом кисельном мире никак не наводилась. Но счастьем было уже то, что появились какие-то неясные цветовые пятна — что-то розовое и, кажется, коричневое…
Резкость возникла внезапно, как будто починили неисправный прибор, и она преувеличенно-четко увидела в углу у окна женщину — сначала та казалась сидящей далеко-далеко, как будто она смотрела на нее с обратной стороны бинокля. Потом вдруг картинка придвинулась и крохотная женщина превратилась в Наталью Антипенко в очках и розовой вязаной кофте, накинутой на плечи, сосредоточенно и печально вышивающей на пяльцах. Это было слишком неправдоподобно, и она подумала, что снова видит один из бесконечной череды переходящих друг в друга бессмысленных фантомов, и стала ждать тягостного продолжения. Но фигура все сидела в скорбной позе проведшего бессонную ночь человека, не торопясь втыкала иголку в канву и вытаскивала ее с обратной стороны. Потом то, что никак не могло быть Натальей Антипенко, сняло очки, отложило пяльцы в сторону и стало тереть глаза.
— Мама, — сказала лежащая на высокой белой кровати слабым шепотом. — Мама…
Очки и розовая кофта полетели на пол — так быстро Антипенко вскочила со стула и подлетела к кровати, не веря своим глазам.
— Ты меня видишь? — спросила она у лежащей. — Катюшенька, ты меня видишь?!
— Вижу, — прошелестела после долгих дней отсутствия и наконец-то причалившая к долгожданному берегу Катя Скрипковская.
— Тише. — Сияющая Наталья приложила палец к губам, хотя Катя и так разговаривала на пределе слышимости. — Ты полежи минуточку, ладно? А я сейчас позову врача…
Наслаждаясь этим вновь обретенным миром, в котором были цвета, и звуки, и даже запахи — откуда-то отчетливо пахло цветами, и, немного повернув голову в сторону, она увидела большой букет желтых нарциссов, стоящий в литровой банке. Тела у нее как будто не было, но на всякий случай она попыталась пошевелить рукой — и пальцы ощутили шероховатость простыни, но сама рука почему-то не поднималась. Голова также не слушалась — ее свинцовую тяжесть невозможно было оторвать от подушки, поэтому Катя скосила как можно больше глаза и посмотрела на свою руку. Рука оказалась просто-напросто привязанной марлевой петлей, и к ней шла прозрачная трубка капельницы.
Больше всего она боялась, что такими трудами возвращенный мир снова начнет исчезать, — но он возвращался огромными кусками — пылинки реяли в солнечном луче, она различала голоса, аромат цветов, вот только никак не могла вспомнить, что с ней и почему она очутилась в таком положении.
В те пять минут, пока не было Натальи, она уже научилась поворачивать голову и поднимать свободную руку — ту, которая не была привязана к кровати. Когда Наталья вернулась с каким-то человеком, который оказался врачом и был почему-то не в белом, как положено, а в зеленом, приятном для глаз, она уже научилась улыбаться. Улыбался и врач, улыбалась и Наталья, у которой, несмотря на улыбку, из глаз непрерывно текли слезы, улыбался и неизвестно откуда взявшийся в палате Лысенко. Она еще плохо ориентировалась в звуках и, когда они заговорили — все разом, — никак не могла понять, нужно ли отвечать или можно пока только слушать: