Теперь он понимал это ясно и всем своим существом. Но что это могло изменить?
– Помнишь, тогда на Яузе тоже ветер был? – сказала Эстер.
Они думали вместе и об одном. Игнат нисколько этому не удивлялся.
– Все я помню. Пока живой, ничего не забуду.
По ее глазам он понял, что и она сказала бы то же, если бы он ее не опередил.
– Ты тогда про реку времен говорил, – вспомнила она. – Стихи чьи-то… Что она все дела людей уносит и в пропасти забвенья топит.
Игнат помнил, конечно, и это. Он тогда впервые начал читать стихи по той тоненькой книжечке, которую дала ему Ксения, и они так поразили его свободой, с которой делали сложные вещи простыми, что он даже перестал стесняться произносить их вслух.
– Есть такие стихи, – улыбнулся он. – Но ведь и другие есть.
– Какие?
– «Не все, что здесь цвело, увянет, не все, что было здесь, пройдет».
И тут он понял, что больше этого не выдержит. Он не мог больше длить расставание с нею.
Игнат обернулся к Эстер и обнял ее так крепко, что она ойкнула.
– Прощай! – сказал он. – Прощай, счастье ты мое невозможное!
Он никогда не говорил таких слов – они отталкивали его своей красивостью. Но сейчас он должен был сказать то, что чувствовал, а как это звучит, не имело значения.
Игнат поднялся со скамейки и, не оглядываясь, пошел прочь. Он слышал, как Эстер вскрикнула у него за спиной. Слышал короткий звук ее шагов – двух, трех… И слышал, как она остановилась.
Она понимала правду его последних слов, как понимала все, что было для него главным, чем был он весь. И у нее было достаточно мужества, чтобы следовать этой правде.
Он шел к дому и знал, что скажет Ксении обо всем сразу же, как только переступит порог. Он не видел жену довольно долго – в Прагу ведь поехал прямо из Норвегии, куда был командирован уже во второй раз. Но это не имело значения, давно ли он ее видел. И ничего не имело больше значения. Ни долг, ни прошлое, ни жалость. В том, что не это дает жизни смысл, он убедился ясно. Там, на Златой уличке, когда губы Эстер огнем горели от его поцелуев…
Игнат прошел по длинному, загроможденному бесчисленным количеством ненужных предметов коммунальному коридору и толкнул дверь своей комнаты.
Дверь была заперта.
«Наверное, в Вербилки поехала, – подумал он. – Или просто на рынок пошла».
Это неважно было, куда пошла Ксения. Надо было дождаться ее, а за то время, пока ее нет, собрать свои вещи.
В комнате было так чисто, словно из нее только что вынесли покойника. Игнат вздрогнул, подумав это.
Оглядевшись, он понял, отчего возникло такое странное ощущение: в комнате совсем не было Ксениных вещей. То есть вещей у нее вообще было мало, но их присутствие было как-то очень заметно. Присутствие ее альбомов, больших листов, на которых она делала эскизы для фарфора, расписанных ею пасхальных яиц и чашек…
Впрочем, одна чашка была – ее любимая, гарднеровского завода. Та, на которой среди незабудок вилась простая любовная надпись. Чашке было двести лет, и Ксения никогда не пила из нее – берегла как какое-то очень дорогое свидетельство прежней жизни.
Чашка стояла посередине пустого стола. Игнат подошел к столу и увидел, что под ней лежит исписанный листок.
«Игнат! – прочитал он. – У меня не хватило мужества уйти от тебя в твоем присутствии. Мне Бог вообще мало дал мужества для жизни… Но это я должна сделать непременно. Я должна тебя оставить. Тебе лучше будет без меня, перед тобою откроется совсем другое будущее. – Следующая строка была перечеркнута, и дальше Ксенин почерк совершенно переменился. – Господи, Игнат! – побежали неровные строчки. – Ведь дело не в этом! Я не в силах дать тебе такую любовь, какой ты заслуживаешь. Что-то во мне слишком блекло для тебя. Может, слишком я погружена в дело, которое увлекло меня с юности? Иногда я думаю, что фарфоровые узоры нужны мне больше, чем ты… Прости меня за это. Как бы там ни было, я ухожу. Прощай. Чашка пусть останется. Помнишь, их было две? Одну я отдала Звездочке, когда она уезжала, а другую оставляю тебе. У меня нет никого дороже вас и уже не будет».
Игнат машинально взял со стола фарфоровую чашку. Она утонула в его руке. Он едва сдержался, чтобы не сжать пальцы, не раздавить эту хрупкую, неживую красоту. Но надпись, обрамляющая нарисованное сердце, была так ясна и правдива, что он не мог этого сделать.
«Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».
В том, что эти слова – правда, он тоже убедился там, в Праге. Может, Ксения каким-то неведомым образом об этом догадалась?
Теперь, когда ее не было, он еще яснее понял, что жизнь его и не могла бы сложиться иначе, чем она сложилась. Полчаса назад ему казалось, что он идет домой только для того, чтобы расстаться с Ксенией. Но когда он понял, что она ушла сама, то не только не почувствовал облегчения – наоборот…
Он представил, как она уходит, уезжает совсем одна в тот мир, который не может проявить к ней ничего, кроме враждебности, как она беззащитна перед этим миром, – и сердце у него сжалось так, что он чуть не застонал от физически ощутимой боли.
«Зачем? – мелькнуло в голове. – Зачем она это сделала?.. Как же она будет?..»
Думать об этом было невыносимо. Но и прогнать от себя эти мысли Игнат не мог. Боль не уходила из сердца весь вечер, всю ночь, которую он провел без сна. От нее не отвлек даже долгий звонок.
Игнат прошел по коридору, открыл входную дверь. На площадке стоял капитан НКВД. За спиной у него застыли еще двое военных с голубыми петлицами. Рядом маячил испуганный дворник.
– Ломоносов Игнат Михайлович, – не вопросительно, а утвердительно произнес капитан. – Вот ордер на обыск.
И тут Игнат почувствовал невыразимое облегчение.
«Как хорошо, что она ушла! – подумал он. – Пусть одна, пусть неведомо куда… Как хорошо!»
Он был совершенно спокоен. Будущее не пугало его. Он сделал все, что мог, для того чтобы ничего не случилось с обеими женщинами, с которыми, так по-разному, накрепко была связана его жизнь.
А что будет теперь с ним… Что ж, это он сумеет выдержать.
Там, в пропасти, клубились жаркие облака. Из них вырывались языки пламени. Но это почему-то не вызывало страха – наоборот, притягивало, заставляло смотреть бесконечно. Присмотревшись, он понял, почему: на облаках, как на экране, отражались лица, люди, какие-то необыкновенные движения. Но необыкновенность и лиц этих, и движений была особенная – она состояла из отсветов, отзвуков всего, что он видел в своей обычной жизни. И он мог до бесконечности следить, как обыденность превращается вот в это необыкновенное, непредставимое, он только за этим и хотел следить, все остальное было неважно и ненужно. Он подался вперед, чтобы лучше видеть, что происходит в этой волнующейся огненной пропасти, и почувствовал, что отрывается от земли и летит туда, вниз, но не падает, а взлетает…